– Молодец, кадет, – потрепав меня по плечу, одобрительно улыбнулся Рылеев. – А на замену самодержавия на республиканский строй как ты смотришь?

– Как на хорошее, нужное дело, – ответил я.

За первый учебный год я услышал и прочел столько критики в адрес царского режима, что собственноручно готов был свергнуть императора с престола. Я увлекался поэзией с раннего детства, но прежде моя лирика была посвящена природе и разным мелочам житейским, а теперь я взялся писать острую сатиру на власть.

При новой, случайной встрече с Рылеевым в зале первого этажа я дал ему прочесть несколько сатирических стихов об императоре Александре и полицейских шпионах. Кондратий Федорович внимательно изучил мои творения, разложил по полочкам все обнаруженные помарки и посоветовал до времени оставить небезопасное увлечение. Сказал, что мал я еще для того, чтоб головой рисковать.

Вскоре наступило то самое время, на которое намекал Рылеев. В тревожном 1825 году мне исполнилось пятнадцать лет, и я уже считал себя достаточно разумным и отважным для участия в государственном перевороте. Между тем годы шли, а я так и оставался пухлым мальчишкой с широко распахнутыми наивными глазами и добродушной улыбкой – немного застенчивым, а иногда и робким.

Особенно я робел при знакомстве с людьми, которых считал величайшими гениями эпохи. При виде их душа уходила в пятки. Так было при моем проникновении на собрание Северного общества, куда меня затащил Рылеев. Так было и пять лет спустя, на великосветском вечере у Пушкина, устроенного им в честь очередного выпуска “Литературной газеты”. Я туда явился по приглашению Дельвига, общение с которым давалось немного трудно. Барон слишком много говорил о своей готовности к великим свершениям, но слишком мало представлял ее доказательств, а то и вовсе при остреньком случае трусливо пятился в кусты.

Между этими двумя знаковыми встречами я едва не стал участником страшнейших событий. Декабристы относились ко мне и многим другим кадетам, поддерживавшим заговор, как к малым детям. Однако они верили в нашу преданность общему делу, понимали, что мы их не выдадим. Они увлеченно рассказывали нам о северных путешествиях, рискованных походах и сражениях на чужбине, но скромно молчали о самом главном – плане мятежа. Тем не менее время и место готовящегося восстания нам стало известно. Как говорят сейчас, информация просочилась.

Я не совсем понимал, чем император Константин будет лучше императора Николая. Не может родиться ангел в отце- и братоубийственной семье. Но под влиянием Северного общества я был согласен и на Константина. Может быть, он от испуга поостережется после императорской присяги угнетать народ. Чрезмерная жестокость, граничащая с изуверством Южного общества, предлагавшего вздернуть государя на виселице, пугала меня. Полковник Пестель был мне ненавистен. Уже тогда я прекрасно понимал, что нет ничего страшнее, чем власть в руках душегуба.

Моя воспламеняемая мятежной искрой душа безудержно рвалась на Сенатскую площадь в день восстания декабристов. Весь цвет преподавателей во главе с директором встал грудью на защиту ворот. Для них мы тоже были детьми, и они не хотели нашей гибели. “Убейте нас и ступайте на бунт через трупы!” – взывали уважаемые учителя, и мы остались в корпусе.

Вечером к нам стали приносить раненых солдат Московского полка, чудом переправившихся через Неву. Коридорное эхо гулко стонало, молилось, бранилось. Боль многих людей сливалась в единый плач, сотрясающий стены Первого кадетского. Мне никогда прежде не было так страшно и так горько. Ребята сновали вверх – вниз по извилистым лестницам, неся тазы с водой, тряпки, лекарства. Я их почти не замечал, они вдруг превратились в тени. Я видел только свой тазик, свое состряпанное из рубашек перевязочное тряпье, свой флакон с марганцовкой… и чужую кровь, обильно льющуюся из рваных дыр от картечи. Наш доктор показал ребятам, как нужно находить железные осколки в кровавом месиве с помощью стального щупа и извлекать их наружу. Вытаскивая щупом и специальными щипцами кусочки железа из живота изрешеченного картечью молодого офицера с мягкими белыми усиками, звавшего в бреду то мать, то возлюбленную, я дважды чуть не свалился в обморок. Перед глазами плыло, я часто встряхивался и непрестанно говорил – то сам с собой, то с офицером, который меня не слышал. Я продолжал копаться в живой плоти стальным прутом, словно червяк в яблочной сердцевине, ища осколки. Найдя их, тянул крючковатым концом щупа вверх, зажмурившись, и выбрасывал в медный лоток. Я старался не слушать, что говорят остававшиеся в сознании солдаты. А говорили они о том, как люди давили друг друга в толчее под обстрелом, как проваливались под лед и тонули в Неве. Их слова просачивались в меня, сдавливая сердце.