– Книга у него такая, старинных письмен. Я сам про себя читал. Будто мне от самого рожденья та шапка заготовлена. Я, к примеру, родился, живу, землю пашу или там еще чего делаю, ничего не знаю, а она уже где-сь лежит.

– Дак и всякому мужику она заготована. Долго ли войну кликать?

– Не-е!.. Ну… как это тебе сказать! Моя не такая. В ней я буду вроде как заговоренный.

Врал через силу, через тошноту Касьян, утешал Натаху, уводил ее от ненужных мыслей, как куропач уводит из гнезда опасность, но и сам хотел верить в такую свою чудодейственную шапку. Однако Натаха на все это только грустно вздохнула:

– Ох, Касьян, Касьян. Ровно бы младенец. И как-то ты там, на войне, будешь… Уж чего тебе заготовано, так вот оно…

Привстав на локоть, Натаха запустила руку под подушку, вытащила белый сверток.

– Может, что не так, – скажешь: завтра переделаю.

Раскрыв отяжелевшие веки и все еще не догадываясь, Касьян принялся расправлять на груди сверток, и тот развернулся холщовой сумкой, к углам которой была пришита обоими концами долгая коломянковая лямка. Смутясь так, что жаром налились уши, он молча вертел перед собой и теребил свой подорожный пещур, простерев его в лунном свете на вытянутых руках к потолку. И Натаха, прижавшись виском к его плечу, подспудно двигавшемуся жесткими желваками, шепотом пояснила:

– Сама, грешная, шила. Не след было шить своими руками. Поди, не положено?

– Почему – не след? Я ж не покойник…

– А мать и вовсе нитки не видит. Да и того пуще от слез потухла б… Я и то от нее украдкой, чтоб не видела.

– Ну-к что ж… – собравшись, как можно спокойнее проговорил Касьян. – Это дело. Без сумки не обойтись.

– Постромка не коротка ли?

– Сгодится. В самый раз… Ладный сидорок! Гляди ты: и буквы вышила! А их-то зачем?

– А так просто… Чтоб вспоминал…

– Вот, вишь, опять все руками. Так и не купили тебе машинки…

Чувство вины снова полоснуло Касьяна. Он отшвырнул, не глядя куда, сумку и потянул к себе Натаху, ища ее губы. Та отстранилась, загородилась от него ладонью.

– Не надо, Кось.

– Чего ты…

– Отпусти, не надо.

– Ну Натах… – душно, пьяно зашептал он.

– Угомонись. Маленький у нас.

– Ну да и что… – бормотал он, сам себя не слыша.

– Боюсь я. Глянь ты какой дурной. Да и мать не спит.

– Ну пошли в сарайку.

– Нет, Касьян, нет… Боюсь.

– Ухожу ведь, – обиделся Касьян.

– Нельзя так… Надо бы тебе не пить. За водкой и про меня забыл.

– Как же я помнить тебя буду? Там-то? На полгода, не меньше, а то и на весь год ухожу.

– Знаю, Кося, знаю. Да разве одним этим дом помнится? Вон дети твои спят. Их и помни. Тебя весь день не было, а они намотались, напомогались. И бураков надергали, и в погреб раз пять бегали, и куриц ловили. Сережа дак и дрова брался сечь, хекал-хекал, как старичок, самого топор перевешивает. А ему сколь еще всего без отца достанется. Мы-то с матерью теперь и куру не споймаем: одна обезножела, а я – квашня квашней.

– Табачку нигде близко нету? – отвернувшись, сказал Касьян.

– А еще и земля вон ляжет на бабьи руки, – продолжала свое Натаха. – Шутка ли, поле неоглядное. Хлеб, да бурак, да чертова уйма всего. Родится маленький и вовсе руки свяжет.

– Как назовешь-то? – спросил Касьян, опять нашарив отброшенную сумку. – Не надумала?

– Надумала… Касьяном и назову.

– Чегой-то? – удивился он и не сдержал смешка. – Опять шлемоносец?

– Не мели. Не знаю я ничего этого.

– Дак зачем еще Касьян-то?

– А чтоб слово в доме было. Ты уйдешь – и позвать так некого будет. А то вроде как ты опять с нами. Как и не уходил. А чем плохо: Косечка? А мне нравится. Пусть с этим растет.