И опять не получив ответа, осторожно, опасливо покосился на жену. Взглянул – и прикусил разбухший, непослушный язык: Натаха, закрывшись ладонью, тихо, беззвучно плакала, всколыхиваясь большим, размягченным телом.
– Плачь не плачь теперь, не поможешь, – проговорил он, силясь разглядеть при лунном свете чернильную военкоматскую печать. – Во, вишь припечатано! Все как следует.
Ему было муторно слышать, как Натаха вгоняла в себя плач, не пускала наружу, и тот гулькал в ней давкой икотой.
– А мне еще утром прислали. На, говорит, распишись в получении. Да все не хотел тебе говорить. Реветь возьмешься. Не люблю я этого… А ты, вишь, все одно ревешь…
– Ох! – отпустила себя Натаха тяжким смиряющим вздохом.
– Али знала уже? Гляжу, курицы порубаны.
– Да что ж тут знать? – давя всхлип, выговорила она. – Загодя знато.
– Ну, будя реветь. Не один я. Поди, из каждого двора. Афоня уж на што нужон, могли б и погодить с ним, а тоже идет.
– Ты-то пойдешь не один, да ты-то у нас один.
– Ну да что толковать? Жил? Жил! Семью, детей нажил? Нажил! Вон они лежат, кашееды. Да с тобой третий. Нажил – стало быть, иди обороняй. А кто же за тебя станет? Не скажешь же Лехе: на тебе трояк або пятерку, пойди повоюй за меня? Не скажешь.
Касьян, тяжело ворочая мыслью, говорил это не только Натахе, но и самому себе, в чем и сам тоже нуждался в эту минуту.
Они помолчали, и Касьян уже сам про себя думал, вспоминая о том, что говорили за Селивановым столом, – как походя лютует немец, палит все огнем, не щадит ни малого, ни старого.
– Оно ить как, – сказал он то ли себе, то ли Натахе. – Хоть червяка взять! Который на дерева нападает. Ко времени не устерег, не сдержал, гадость эта вон уже где, новые ветки кутляет…
– Кабы б червь беспонятный, – уже ровнее выговорила Натаха. – А то и люди на людей идут. Им-то чего бы? Вон какие страсти друг против друга понавыдумали – аропланы да бомбы.
– Бомбы не бомбы, а итить все одно надо, раз уж такое взнялось.
– Ну дак али я беды не понимаю? А токмо… Ох, Кося, небось не жалезные вы супротив-то бомб да снарядов. Одной рубахой прикрытые.
– А то не жалезный! – безголосо посмеялся Касьян, переводя разговор на шутку. – Еще какой жалезный! Нукось, подвиньсь, скажу, чего про меня дедко-то Селиван вычитал…
Натаха тяжело отползла к стене, и Касьян, обрадовавшись примирению, прилег рядом. От этого его, однако, опять закружило, и он, крепясь, сцепив зубы, притих.
– Отчего мокрый-то? – спросила Натаха, оглядывая его сбоку, против луны.
– А-а… пустое… Голову мочил… Дак слышь чего… – уже через силу, преодолевая тошноту, выдавил Касьян. – Читал дедко, будто у меня два прозвища.
– Как это?
– Не то чтобы два. Одно и есть… Вроде как на монете. На одной стороне – пятак, на другой – решка.
– Кто ж тебе такую цену положил – пятак?
– Ну, это я к слову, чтоб поняла.
– Так уж и поняла.
– По-простому я, стало быть, Касьян, да?
– А кто ж ты еще?
– …а по-писаному вовсе не Касьян.
– А и правда, много нынче выпил, – первый раз усмехнулась Натаха. – Я, поди, за Касьяна выходила. Иди-ка ты, Кося, к себе. Ты совсем спишь. Вот и глаза не глядят.
– Это я так… Полежу маленько.
– Да и кто ж ты по-писаному-то?
– А-а! – протянул Касьян, не размыкая глаз. – Дак вот пишут – шлемоносец я! Звание мое такое.
– Чего, чего?
– Шлемоносец!
– Господи! Чего еще на себя плетешь?
– Ну… – Касьян запнулся, не находя больше пояснения этому слову. – Ну… на голову такую жалезную шапку дают… Чтоб не ушибло. По ней саданут, а мне ничего.
– Ты его токмо слушай, балабола старого. Над тобой потешаются, а ты и рад.