– Фиби, где мой секач? Почему ты никак не оставишь мои вещи в покое?
– Лучше замолчи, Генри, – предупреждала его жена скрипучим, визгливым голосом. – А если не замолчишь, я уйду от тебя, так и знай. Вот когда-нибудь соберусь и уйду отсюда, и с чем ты тогда останешься? У тебя никого нет, и некому присматривать за тобой, кроме меня, так что веди себя как следует. Твой секач на каминной полке, где он всегда и лежал, если только ты сам его куда-то не подевал.
Старый Генри хорошо знал, что жена ни за что его не оставит, но временами задумывался, что будет делать, если она вдруг умрет. Только этого ухода он и боялся. Когда Генри по вечерам забирался на стул, чтобы завести старинные часы с длинным маятником, весившие вдвое больше его самого, или отправлялся проверить перед сном, заперты ли передняя и задняя двери дома, его утешала мысль, что Фиби здесь, лежит, как полагается, на своей половине кровати, и, если ночью он беспокойно заворочается во сне, она будет рядом и спросит, в чем дело.
– Лежи спокойно, Генри! Что ты крутишься, словно цыпленок?
– Мне не спится, Фиби.
– И все равно нечего так вертеться. Дай мне поспать.
Обычно подобные разговоры приносили Генри благостное сонное успокоение. Если нужно было принести жене ведро воды, он с радостью приносил, хотя неизменно ворчал, а если Фиби поднималась первой, чтобы разжечь очаг, он замечал, что дрова наколоты и сложены так, чтобы были под рукой. Они жили в согласии, разделив между собой свой незамысловатый мир.
Однако с течением лет в их доме все реже бывали гости. На десять миль окрест они были известны как старые миссис и мистер Райфснайдер, добрые, хотя не особенно ревностные христиане, люди честные, но чересчур дряхлые, чтобы представлять теперь хоть какой-то интерес. Писание писем стало для них почти непосильным бременем, поддерживать связи, даже просто иногда давать о себе знать, было им слишком сложно, хотя временами они еще получали письма от дочери из Пембертона. Иногда к ним заглядывал какой-нибудь старый приятель с пирогом или печеньем, жареным цыпленком или уткой, а то и просто так проведать, убедиться, что все у них хорошо, но даже эти дружеские визиты случались теперь нечасто.
Однажды в начале весны миссис Райфснайдер – ей в ту пору сравнялось шестьдесят четыре года – заболела, а вскоре легкий жар сменился какой-то неведомой хворью, которая, в силу возраста больной, не поддавалась лечению. Старый Генри поехал в соседний городок Суиннертон и привез с собой врача. Собрались добрые знакомые и взяли на себя заботы о Фиби Энн. Потом в одну из холодных весенних ночей она умерла, и старый Генри, окутанный гнетущим туманом тоски и неуверенности, проводил ее до ближайшего кладбища, неприглядного клочка земли с редкими сосенками. Конечно, Генри мог бы перебраться к дочери в Пембертон или позвать ее к себе, но это представлялось ему чересчур хлопотным, а он был слишком измотан, у него не осталось сил на то, чтобы что-то менять в своей жизни. Сразу же после похорон некоторые из друзей предлагали ему пожить у них первое время, но он решил, что это ни к чему. Генри был уже стар и так привык к заведенному порядку, так привязался к месту, где провел всю жизнь, что даже подумать не мог об отъезде. Ему хотелось остаться рядом с землей, где покоилась теперь его Фиби, и его нисколько не заботило, что теперь ему предстоит жить в одиночестве. Он известил детей о смерти матери, и те предложили позаботиться о нем, если он переедет, но Генри отказался.
– Я и один обойдусь, – твердил он старому доктору Морроу, который приходил к его жене, пока та болела. – Стряпать я немного умею, к тому же мне всего-то и нужно, что кофе да хлеб по утрам. Я отлично справлюсь. Просто оставьте меня в покое.