– Нет, ты тудыть не смотри, ты сюдыть смотри…
Или просто Кольцов был так далеко, в пятнадцати годах отсюда.
– Что за газ пустили немцы?
Кольцов вернулся в майский день 1931 года.
– А мы у него как-то позабыли этикетку спросить. И немцы нам как-то не рапортовали, чем нас травят. Боже мой, что мы все тогда творили!.. Не только немцы, – глянул он поверх Зайцева. – Мы тоже. – Опять покачал головой. – Страшные дела. Хуже убийства.
– Вам почем знать?
– С убийством все просто. Мы что-то пострашнее тогда сделали, все мы. Друг с другом – русские, немцы, англичане, французы. Не убийства. Истребление, вот что мы устроили. Мы научились, что жизнь – копейка. Меньше, чем копейка. Страшное дело. – Голова свесилась над кружкой. – Ваши нынешние душегубы и бандиты подле этого сущие дети.
– Детишки, – хмыкнул Зайцев. – Не передергивайте тоже.
– Они всего лишь преступники против общества, – возразил Кольцов. – А мы тогда, – он ткнул в сторону Зайцева папиросой, словно подыскивая слова, – нарушили закон повыше. – Папироса теперь тыкала в низкий закопченный потолок. – Повыше. Эти птицы, мыши. Эти лошади… Да, я «бывший», – перебил он себя, смял папиросу прямо об столик.
– А свинячить не обязательно! – тотчас раздался женский голос за спиной. Подавальщица волокла пустые кружки.
– Мои извинения, извинения. – Кольцов поднял руку, смахнул окурок. Твердо глядя Зайцеву в глаза, выговорил: – Я был офицером. Но не все это понимают! Мы настоящие, кто воевал. Не штабные, не воры тыловые, не генералье, которое только водку трескало. А мы. Мы все были – за революцию. За советскую власть. За новый мир, или как там теперь поется. Тот мир лечить уже было нельзя. Поздно. Только срыть до основанья. К черту. – Он махнул папиросой. И вдруг закончил: – Я ничего не утверждаю. Свечку не держал. Просто клиническая картина похожа. Вот и все.
– Газ? Но откуда?
Зайцев подумал, что Кольцов после нескольких кружек этой бормотухи не совсем тот Кольцов, который…
– Это что же получается, – размышлял Зайцев вслух, – боевой отравляющий газ?..
Кольцов не дал ему закончить. Что там ни добавляли здесь в пиво, оно уже заволокло ветеринару мозг.
– Ты тут полицай или как там, городовой, – пьяно тянул он слова. Тон стал недобрым. – Нет, не городовой – сыскарь. Да, агент, короче. Вот ты, агент, концы с концами и своди. Я же тебе просто говорю, что когда совершенно здоровая, тренированная и разработанная породная лошадь, грамотный уход и все такое… А тут такой результат на вскрытии, такие вот такие легкие… То мне на ум пришел единственный прецедент. А не нравится тебе, что я говорю, так иди. Иди совспеца ищи, с партийной линией и нужным происхождением. Он тебе наплетет получше. Иди!
На них стали коситься – не закипает ли мордобой.
Кольцова шатало.
– Иди! Ищи! Иди отсюда, если не нравится! Что стоишь смотришь? Ну, иди!
И махнул кружкой:
– Еще маленькую!
Зайцев развязал шнурки еще в коридоре. Уже темном. Светлая ночь сюда не пробивалась. Соседи спали. За какой-то дверью картофелиной по железу перекатывался храп. Зайцев толкнулся к себе в сумеречную комнату. Одновременно скинул ботинки – и включил свет.
И чуть не подпрыгнул.
Потому что на стуле подпрыгнула женщина. Она, очевидно, спала, положив голову на руки, а руки на стол.
– Гражданка, вы кто?
– Я это… Мне Прасковья Ильинишна велели дождаться… показаться… я сейчас к себе в угол пойду. Я только показаться… Как велено…
Глаза у Зайцева слипались. Может, он уже спит? Женщина нервно одернула на плечах косынку, дернула вниз полы старенькой кофточки, потом щепотью поправила подол выцветшей юбки. Она была похожа на ту, утреннюю. И не похожа. Просто тоже тощая, сообразил Зайцев, привычный к мгновенным описаниям внешности, молниеносному оттиску особых примет. За дверью кто-то кашлянул – для вида.