– Идем. – Люба поднялась и тронула Георгия за плечо. – Мне пора.

Она погладила Декстера, все еще сидящего на столе:

– Красавчик!

Открытая квартира встретила их невероятной вонью, Георгия даже замутило, а Любино лицо позеленело.

– Это мясо стухло. – Люба с ужасом смотрит на воняющий сверток, начавший подтекать на паркет. – Мила обещала вынести, но…

– Я вынесу, погоди.

Бросив рюкзак, Георгий подхватил потекший пакет и потащил на лестницу, а Люба осталась. Достав из сумки влажные салфетки, она обернула руку и открыла форточку на кухне. Нужно было еще раз осмотреть квартиру, чтобы оценить размер бедствия.

Спальня сестры была превращена в чулан, где громоздились картины. Люба зашла туда, стараясь ни к чему не прикасаться, – в углу прятался диван, заставленный рамами, подрамниками, холстами разных размеров, емкостями с мольбертами, тюбиками. Запах пыли и застарелой грязи перебивал какой-то химический запах – не то растворителя, не то еще чего-то подобного. На диване валялись две подушки и одеяло, постель была грязной, и Люба содрогнулась при мысли, что Надя могла ложиться туда. Она, в принципе, не понимала, как можно жить в такой берлоге, а уж лечь на грязную, засаленную простыню, положить голову на эти ужасные подушки… Любу передернуло. Нет, ни за что!

Но Надя никогда не придавала значения подобным условностям.

Одна из картин привлекла Любино внимание.

Она единственная стояла к ней «лицом», и Люба с удивлением рассматривала себя саму, одетую в кринолин и кружева. Картина была выполнена в технике, которую использовали в старой фламандской школе, – Надя презирала подобный стиль, считая его пораженчеством, потаканием вкусам толпы, но отчего-то изобразила Любу в таком виде.

То, что Надя изобразила именно ее, Люба не сомневалась. С возрастом их невероятная детская похожесть ушла, черты Нади стали более резкими, выраженными, что ли, она вся словно состояла из острых углов, а Люба, наоборот, обрела более мягкие очертания. Теперь их бы уже никто не перепутал, даже безотносительно одежды и прически.

И эта картина… Люба не слишком разбиралась в живописи, но расти с сестрой-художницей и совсем уж ничего не усвоить – это надо быть безнадежной тупицей, а Люба ею не являлась. Картина казалась окном в мир посреди серых пыльных рам, и Люба решилась. Достав из сумочки носовой платок, она обернула им край рамы и потянула картину на себя. Решение забрать ее с собой было спонтанным, но отчего-то Любе казалось ужасным оставить ее здесь.

Собственное лицо, обрамленное вычурным париком, было словно отражение в зеркале, и Люба не хотела, чтобы ее портрет оставался среди грязи и смрада опустевшей Надиной квартиры.

– Выбросил. – Георгий возник на пороге комнаты. – О… это красиво.

Он смотрел на портрет, словно по-новому увидев Любу: этот слегка вздернутый носик, надменный взгляд, строго поджатые губы. Маленькая снобка, отлично осознающая свое положение среди себе подобных. Она точно знает, как следует поступать, не сомневается ни в чем, мир для нее прост и ясен: вот это – правильно и нужно, вот это – вне ее зоны комфорта, а то и неприлично.

Она, как и он, сама выстроила для себя пространство, которое мало соприкасается с реальностью, но если он просто плывет по течению, то она прогибает реальность под себя. Твердая, как камень, жестокая, как хищник, привыкший выживать, и упрямая, как осел. Если уж приняла решение – ее не сдвинуть.

Все это было на картине так явно, осязаемо, что не обманули Георгия ни изысканные кружева, ни милые локоны, украшенные кокетливой шляпкой, ни роза в белой руке – конечно же, рука идеальной формы, украшенной кольцами… Художник тщательно выписал детали: каждый завиток на кружевах, лепесток, перья на шляпе, украшения – словно фотография, и так же тщательно выписано лицо. Никаких полутонов, никакой недосказанности, и только рука, лежащая на подлокотнике, сжимает батистовый платок, обшитый кружевами, – яростно, даже костяшки побелели. И эта сжатая в кулак рука так контрастирует с безмятежным лицом и спокойно-безразличным взглядом синих глаз… Нет, не все так просто с этой барышней!