Преорх, стремясь избежать толков, велел забрать покалеченного, устроить в обители, с тех пор он там и проживал. Ноги ему хотели отнять, но он не дался, лечился самостоятельно, и вскоре кости его срослись, к огромному удивлению всего городка, в первый месяц о незнакомце только и судачившего. После тоже упоминали, но уже по другому поводу: принялись ходить со своими болячками. Трапезы в обители с тех пор разнообразились благодарственными подношениями.
Немногословный, тихий, покорность его, как не раз замечали братья, да и сам преорх, граничила с оцепенением. Любые порученные ему обязанности выполнял исправно, будь то вспахать окружавшее обитель поле либо на коленях с щеткой драить каменные полы. Не жаловался, не просил награды, выслушивал обожавших его больных и ничего не рассказывал о себе. Даже имени, оправдавшись тем, что не помнит. Так и звали его – Аскет.
Хотя лицом он был бледен, но ночные оттенки так и липли к нему. Одна только коса, как вороново крыло, приводившая в отчаяние стриженных братьев и в восторг – приходящих на лечение девиц, чего стоила. Каждый раз преорх, проходя мимо, про себя грозился обрезать и сэкономить на этом мыло; да и часть больных отвадить, чтобы время зря не занимали. Но то было больше ворчание, а так ничем работник не давал повода для недовольства.
Продолжалась слаженная жизнь до тех пор, пока однажды ночью не разбушевалась гроза. Достаточно сильная, но все же никто не понял, отчего так тоскливо воет в своей клети флегматичный Аскет.
С той грозы ему начали сниться сны.
Не приятные, чудесные видения, в которые хочется зарыться и погрузиться еще глубже, а навязчивый кошмар. Начинался как нечто смутное, неосознанное, от чего сердце колотилось быстро-быстро, а глаза не смыкались после до самого утра. Со временем он становился реалистичнее, тяжелее, обрастал слоями, обретал краски. И вот уже казалось, что ночь не спит вовсе, а сон – все то, что приходит с рассветом и длится до заката.
На узком тюфяке, расстеленном на полу, Аскет метался, крича в голос и пытаясь спастись от того, что тянуло его все ниже и ниже, тогда как всеми силами рвался вверх, выворачивая кости.
– Да ты болен совсем, душа твоя страдает, – бормотал преорх, вызванный братьями. Заглядывал внутрь клети, а после накрепко запирал дверь снаружи и шептал перед ней молитву. Вскоре и это перестал делать и наказал связывать, чтобы не выбрался буйный среди ночи. Что в голове Аскета происходило – не понимал. Но боялся, как и все, кто слышал безумные вопли.
Причем врагом несчастному была лишь ночь, в светлое же время суток смущенно отводил глаза и опускал голову еще ниже, понимая, что наводил ужас в обители. Сам себе варил траву, тушившую разум, только не всегда братья имели желание вскакивать по первому зову. Уработавшись, спать хотели все.
Происходило нечто, Аскету непонятное, и в то же время до боли знакомое. Тревожило и зудело, не давало расслабиться ни на миг. Иногда все мышцы болели, так сильно напрягался, как готовился рвануть с места в любую минуту.
И снова в забытье мерещилась ему россыпь осколков, которые собрать необходимо во что бы то ни стало. И вновь он резался, пытаясь поднять их, сложить вместе. Все затягивалось паутиной, покрывалось пеплом, а он спешил так, как не торопился даже дышать вытащенный из воды утопающий. Моменты проносились, в которых смысла не отыскивал: дрожь в снегу, замерзающее дыхание, свист плети, разочарование, столб и отчаяние, взгляды, в которых не было ни следа теплоты. Люди, рядом с которыми хотел быть. Люди ли? Они странно выглядели.