Я покачала головой.

– В этом нет никакой магии, – стала я объяснять. – Понимаете? Он попросил меня не снимать ее, чтобы защитить меня. Только меня. Я думала сначала, что это может спасти его. Но это не так. Ему это никак не поможет. А я…

– Ты не права, – тихо перебил меня Дмитрий Иванович.

– Почему? – удивилась я.

– Ему нужно знать, что ты жива. Понимаешь? Чтобы самому жить. Чтобы сражаться. Чтобы находить в себе силы день за днем делать то, что должно. Я знаю, поверь – я был на многих войнах, и в Первую мировую… и в гражданскую. Потом…

– Дмитрий Иванович, давайте я вас отвезу в больницу, и потом вы мне расскажете, где еще воевали!

– Погоди. Дослушай, мне немного осталось… сказать. И дожить…

Он часто, неглубоко и хрипло дышал, и я попыталась его остановить, сказать, что ему нужно поберечь силы, но он жестом попросил меня замолчать и продолжил – торопливо, сбивчиво, глотая окончания, чего с ним никогда прежде не бывало. Словно боялся не успеть.

– Я раньше тоже не понимал, почему другие бойцы дерутся так яростно и так хотят вернуться к тем, кто остался дома их ждать. Мне в юности тоже казалось, что это не главное. Если есть такая цель, как сражаться за общую свободу, за революцию… А потом у меня у самого появилась семья. Жена… Двое мальчишек… Она не хотела уезжать отсюда. От меня. Но в августе стало ясно, что тут будет туго. Я уговорил ее уехать. Мне хотелось, чтобы у нее и у детей все было хорошо. Мне было бы спокойнее работать, зная, что они в безопасности… Я уговорил… И они уехали. Их поезд попал под бомбежку. И я понял, что больше не жду победы. Ничего не жду. Потому что мне нечего больше ждать. Не снимай косынку, Таня. Пусть ему повезет больше, чем мне.

Я зажмурилась и яростно вытерла слезы, застывающие на ресницах инеем. Я не знала, что сказать в ответ.

«Он прав, – твердил тихий голос внутри меня. – Именно для этого Игорь оставил тебе этот оберег».

Но сидеть и смотреть, как умирает хороший человек, пусть даже и не видящий больше смысла жить?

Я снова стала пытаться развязать узел, негнущиеся от холода и дрожащие от напряжения пальцы не слушались. А когда узелок наконец поддался, я поняла, что опоздала. Дмитрий Иванович уже не дышал.

И все-таки заревела в голос.


– А у меня вчера бабушка так умерла, – раздался за моей спиной детский голос. – Легла на снег и умерла.

Я оглянулась. Рядом стоял ребенок лет пяти, закутанный в два платка поверх пальто и шапки, – сразу и не поймешь, мальчик или девочка, только огромные глаза на осунувшемся лице были видны.

– Мы потом с тетей возили ее хоронить, – добавил ребенок. – На санках. Прошлой зимой бабушка меня возила на этих санках кататься с горки. А теперь я ее. Тетя почему-то очень плакала из-за этого.

– А ты? – спросила я.

Ребенок глянул на меня неодобрительно:

– Что я – маленькая, что ли, чтобы плакать?

Девочка, значит. Маленькая.

– Мама, когда уезжала на фронт, сказала мне, – добавила девочка, – чтобы я хорошо себя вела и не плакала. И тогда она быстро вернется. Я очень стараюсь хорошо себя вести.

– Как тебя зовут?

– Катя.

– Катя, ты мне поможешь отвезти его?

– Да, – просто кивнула она и наклонилась, чтобы поднять веревку от санок.

– Постой… – я сдернула косынку, разорвала ее на две половинки и повязала одну Кате вокруг шеи.


– Что мы можем сделать? – спросила я.

Мы с Галиной сидели на кухне, поили Катю кипятком. Две половинки косынки лежали между нами на столе. Галя, сжав перед собой руки в замок, смотрела куда-то в сторону. Пыталась не заплакать? У нее это получалось не хуже, чем у Кати. Одна я чувствовала себя кисейной барышней, у которой глаза постоянно на мокром месте.