– Кытя-кытя-кытя-кытя!.. Федька, забеги справа!

– Постой, я подмогу! – с дрогнувшею улыбкой слабо крикнула Федосевна.

II

…Загасили огонь и давно спали. Тишина теплой темной избы словно дышала тихим дыханием спящих и легким храпом. Не спала только она одна.

Кашель совсем замучил ее – всю грудь и голову отбил. Дышать было страшно неловко и тяжело, тело горело, ноги – как во льду. По временам Федосевне становилось так страшно – неприятно, что она изнемогала, забывалась и, когда открывала глаза, долго не могла понять, где она. Темная изба казалась ей какою-то низкою могилою, погребом…

Но на душе у старухи было тепло. Парашка – ласкова, Осип – ничего, даже поздоровался и все смеялся одними глазами, когда она за ужином согрелась, повеселела и начала рассказывать, что она видела и слышала… Можно, значит, отдохнуть, погостить… Только ребятишки не шли. Боятся.

«Немысленные!» – думала Федосевна с грустною нежностью про детей и про Парашку, которую она как-то особенно любила теперь, и в темноте утирала слезы, пока кашель не заставлял ее забывать все на свете.

Кашель ее разбудил, наконец, Осипа. Он был мужик суровый и насмешливый, и потому, проснувшись, он первым делом пробормотал:

– Однакось! Здорово выделывает!

Федосевна притихла и изо всех сил стала сдерживать приступы кашля. Но, когда Осип стал уже задремывать, не выдержала и так раскашлялась со стоном и хрипом, что разбудила и Парашку. Почесываясь под мышками, она заворочалась и пробормотала:

– Что же это, господи, спать-то не дают!

Осип молча раскуривал трубку. Увидав свет от серника, Федосевна еще более напряглась, чтобы не кашлять, боязливо ждала и не хотела услышать чего-нибудь нехорошего.

Но Осип сейчас же начал:

– Ну, бабка! И чего не спит? Сидит, как шишига ночная!

– Ну, чего брешешь? – сказала Парашка недовольным шепотом.

– Жалеешь? – возразил Осип, сплевывая с трубки.

Парашка молчала.

– Навязали осел на шею, – продолжал Осип как бы сам с собою. – Харчевито по нонешнему времени… Да еще и бабка-то, говорят, блажная, не приведи господи!..

– Да что ты привязался к ней? – опять сказала Парашка.

– А то что же… Вот как помрет, – она ведь мышей не топчет, – так увидишь!

– Помрет – похороним.

– Похороним… Еще судьбище заведешь.

– Что ж, по-твоему, делать?

Осип помолчал и пососал трубку, пыхтя и сопя носом.

– Мне что ж… – сказал он. – А только бабке этой самой надо – с Богом.

– У, глаза твои непутевые! – особенно выразительно и зло прошептала Парашка, так что у нее вышло: «У глазат твои непутевые».

Осип повернулся и замолк.

Все опять затихло, но Федосевна сидела как пришибленная… Уже долго погодя она через силу, как во сне, слезла с печки, подошла к ведру и долго с жадностью пила вонючую прудовую воду… Возвратившись на печку, она тихо-тихо плакала и не удерживала слез…

…На рассвете, когда она только что забылась, ее разбудила Парашка. Она возилась у печки и говорила притворно-весело и ласково:

– Мамушка! Будя спать-то! Вставай, я тебе лепешку спекла на дорожку.

– На дорожку? – почти бессознательно переспросила Федосевна. – Да я было, дочка…

– Прихлебнешь с кваском, да и пойдешь сытая…

Федосевна трясущимися руками завязала мешочек, торопливо слезла с печи и пошла к двери.

– Куда ж ты! Ты хоть лепешку-то! – крикнула ей вслед Парашка.

Но Федосевна уже брела по деревне, плакала и отбивалась от собак, сама не зная, куда идет.

* * *

Дня через три или четыре, в холодный вечер, помещик Чибисов наехал с охотою на мертвое тело. У дороги, на картофельной ботве, лежала старуха. Резкий ветер шуршал ботвою, а дождь моросил и моросил на ее лохмотья и пустой мешок…