112. И одна женщина из благородных поведала божественному Софронию о чуде, бывшем с нею, рассказывая о нем так. «Однажды, – говорит, – случился пожар в моем доме, находящемся в Равдосе. Огонь охватил весь его кругом, и я была в опасности увидеть почти все свое имущество добычей пламени, так как ни заливание водой, ни какие-либо орудия для тушения не могли угасить огня, который, таким образом, с треском все поглощал. В таком положении мне пришло на ум вынуть спрятанное письмо отца, которое незадолго пред тем он прислал мне. [Col. 216] Взяв его в руки, я решила бросить его в огонь (надеясь, что он, устыдившись его, удержит силу своего разгара). Действительно, как только я исполнила это и чтимое письмо бросила в оное губительное пламя, воскликнув при этом: «Святой Феодор, помоги мне, рабе твоей, находящейся в опасности», – тотчас же стало заметным, что свирепая сила огня угасла, ослабела и прекратилась, оставив лишь пепел и дым». Кто из современников или предков видел такое чудо от малого письма? Все, что можно изобрести удивительного, это ничто в сравнении с ним, так что и простота нашего слова не может умалить величия этого происшествия. Ибо, само проявляясь в действиях таким, каково есть, оно превосходит силу слова и всякое искусство повествования.

113. Но нам время изложить чудо, случившееся на острове Сардиния с одним из местных жителей, и усладить слух боголюбцев. Каково оно, страшно и слышать, потому что вместе с чудесным заключает в себе и устрашающее. Был на острове один муж, всегда любивший и чтивший писания великого и между прочими высоко ценивший [песнопения], составленные им на Святую Четыредесятницу, обыкновенно называемые трипеснцами. Однажды у него мимоходом остановились монахи, чтобы провести дни поста; это были ученики известного Григория Сиракузского[482]. Обладая безрассудным умом и исполненные гордости в сердцах, они начали порицать творения святого, называя их грубыми и составленными не по правилам искусства. Увлеченный, не знаю как, ими, приютивший их скоро изменяется и принимает их мнение, перестав чтить, как прежде, и петь их на утренних славословиях, как было в его обычае. И когда он стал таким, является ему ночью отец, высокий ростом, каким он некогда и был, бледно-желтый лицом и лишенный волос на голове; а за ним следовало несколько других, держа в руках розги, коих и один вид был страшным и совершенно невыносимым зрелищем. Им он приказал немедленно совершить то, что ему было угодно, и бить розгами столь податливого и нетвердого в своих мнениях. И когда его еще били, предстоявший отец воскликнул: «Зачем ты, неверный, отверг и вменил ни во что мои творения, однако незадолго пред тем любивший и чтивший их? Если не что-нибудь другое, то по крайней мере ты должен был сам по себе понять то, что церкви Божии не приняли бы их и не передавали бы одна другой, если бы не признавали их пользы. Ибо не пышность речи и не [искусственная] отделка выражений обыкновенно сокрушают сердце, а смиренное слово, составленное для пользы и во всех отношениях здравое; будучи, по моему мнению, выше всякой учености, оно представляется мне достойным всякой похвалы и кажется гораздо более почтенным, чем то, которое отделано и увеселяет один лишь слух». А после того как он таким образом был достаточно бит и поплатился таким наказанием за перемену к худшему, уже наступил день. [Col. 217] Чувствуя себя плохо и страдая от боли, он вскочил с постели с сердцем, потрясенным от страха, и с телом, вспухшим от ран. Тотчас он показал их всем и с сильным волнением рассказал о случившемся с ним, осыпая немалыми ругательствами тех развратителей, по вине коих он потерпел это, и изгоняя их возможно скорее из дома. И желая умилостивить отца, он с того времени еще больше, чем прежде, утвердился в вере в него, достойно любя творения великого, оказывая им невыразимую честь и [тем самым] действительно врачуя душу.