Советник посмотрел на пашу, и, побуждённый взмахом ресниц, весьма точно перевёл паше сказанное Степаном на османский.

V

За четыре дня до конца того сентября казаки разъезда, возвращавшегося с Приазовья, едва завидев черкасские валы, начали палить в небо.

– Никак турок до нас собрался… – перекрестился мелким крестом молодой казак Прошка Жучёнков.

– Благоду, чудаче ты… – ответил дед Черноярец. – Благоду несут…

Стоявшие на валу вглядывались в идущий намётом разъезд – и вскоре самые зоркие углядели:

– Смеются!..

– Полдня есть, чтоб поплясать, – сказал дед Ларион. – Апосля – битых считать… – здесь он сильно ткнул посохом своим в землю. – Увёл Господь от поруганья любезных своих казацких деточек!


…явившиеся вестовые, все будто охмелевшие, кричали, заезжая в раскрытые ворота:

– Осадное войско пошло вспять! Побросали барахло своё! Пушки оставили! Калечных кинули, нехристи… Бегут поганые!

Черкасские жёнки, старики, малолетки – возопили.

Вдарил колокол – и тут же как покатился с горы, трезвоня о все свои медные бока.

Гулко лаяли собаки. Со всех куреней бежали люди к майдану.


Вослед с разъездом прибыл до городка первый посланец из самого Азова-города: вынесший вместе со всем воинством девяносто три дня осады есаул Корнила Ходнев.

Вид его был – будто Корнилу высушили, как горотьбу, потом опалили, а потом высекли лозой по лицу.

От прежнего Корнилы остались лишь два чёрных живых глаза.

– …плачьте, отцы, плачьте, братья, плачьте, жёнки, – сказал Корнила: у него и голос был сипой, будто обгорелый. – Небитых средь нас нет. Есть не до смерти битые, и нас три тысячи. Сильно поранены многие, жизнь истекает из них. Есть битые до смерти, их те же три тысячи… А всё ж удержали Азов от поганства!


Тимофей Разин вернулся наутро, весь как из адова огня.

На дворе имелся у них огромный чан, туда и уселся нагой отец.

Оцепенев, застыл, недвижимый, в мыльной воде.

Отцовские глаза были закрыты.

Время спустя велел Матрёне:

– …зови сынов.

Мевлюд нагрел сменной воды.

Иван и Степан взяли по черпаку.

Старший зачерпнул и коснулся парящей воды краем ладони:

– Горяча, бать.

– Лей потихоньку, – сказал отец.

…сидел, не отирая лица и отекающей пепельным цветом бороды.

Пробитые дробью отцовские щёки были теперь в жутких ямках, куда мог поместиться пальчик младенца. На боку виднелся грубо зашитый, кривой, неподсохший сабельный шрам, вывернутый наружу подкопчённым мясом. С незажившего плеча свезена стружкой кожа. Ладони его были разбиты, как камни.

Сколько ни лили, тело отца не теряло черноту. Он будто изнутри был преисполнен гарью.

Куры копошились возле купели и бросались на выплёскивающуюся воду.

– Подайте рушники, – попросил наконец отец. – К столу иду.

Тимофей произносил позабытые им слова, и самый язык его удивлялся им.

Ходил так, будто у него были понадорваны все до единой жилы.

За столом обильно солил съестное и жевал так долго, что у Степана, искоса следившего за отцом, начало ломить виски.

Улёгшись, отец, не шевелясь и будто не дыша, проспал остаток дня, всю ночь и до полудня.

Лишь раз со вскриком уселся, шаря рукой отсутствующую саблю. Оглядел курень с бешеной мутью в глазах – и снова замертво рухнул, подняв на лавку только одну ногу, а вторую так и не дотянув: упёртая каменной пяткой в пол, она чернела сбитыми ногтями.


…в Черкасске пахло ухой. По всем куреням и землянкам готовили кутью. Начинался помин по павшим.

Выходя с одних поминок, казаки брели на другие.

В одних куренях рыдали, в иных землянках уже пели – с-под земли раздавались тягучие голоса.

Дед Ларион, перепутав помины, прибрёл в затравевший, кривой курень Васьки Аляного, которому – хоть и пробило голову камнем, и в грудь, над сердцем, не зайдя глубоко, ткнула стрела, а по виску чиркнула пулька, – ещё не пришла пора сгинуть.