Птенцы, вытягивая хрупкие шейки, разом сбились в кучу, словно на них подул резкий ветер.

Птица пролетела совсем близко над головами отца и сына.

– Знались, поди… – сказал отец. – …а безглазого… не угадываю.


– Имам крпу. Дай да ти обришем лице, врат? Я чу само овлаш… (У меня есть ветошь. Давай я протру тебе лицо, шею? Я едва-едва… – срб.) – сказал знакомый уже голос.

– Обмыешь го, кеды он умже! (Обмоешь его, когда он умрёт! – пол.) – сказал второй.

– Еси ли ти крштэн? (Крест есть на тебе? – срб.)

– Естэм. Для тэго мушэ мувичь неправдэ? (Есть. Поэтому я должен говорить неправду? – пол.)

Говорившие подле него, судя по голосам, были тех же лет, что и он.

Они не казались стеснёнными в движениях, но никогда не уходили отсюда.

У них не имелось никакого оружия, даже ножей.

Все они оставались внутри больших каменных стен.

То была темница.


…влажная ветошь коснулась его лица.

Ему отирали лоб, висок, бровь.

Другая половина лица саднила, будто туда насыпали угли.

Макова его была теперь велика и смята.

Он уже догадывался, в какое уродище обратился.

По щеке отекала вода.

Он услышал, как треснула и тихо посыпалась кровавая корка, скрывавшая его глаз.

Под мягкими движениями, стирающими зачерствелую грязь, затрепетали, оживая, ресницы.

– Нэ хитай. Очна дупля ти е била скроз црна. Мислио сам да нэмаш око. Мислио сам да нэмаш ниедно око. Али изглэда да сам се преварио. Сад… (Не спеши. Глазница была совсем чёрной. Думал, у тебя нет глаза. Думал, нет ни одного глаза. Кажется, я был не прав. Сейчас… – срб.)

Тот, кто ухаживал за ним, сдерживал дыхание и очень старался.

– Покушай (Попробуй. – срб.), – попросил он.

Не дыша, помогая себе натугою лба, попытался открыть глаз.

– Сачекай (Подожди. – срб.), – попросили его.

Глазницу снова протёрли, но уже не ветошью, а двумя, затем, уверенно давя, уже тремя пальцами. Затем, очень бережно, краем ладони.

– Ёш едном? (Ещё раз? – срб.)


Лицо отца пропылилось настолько, что его было не отмыть никаким кипятком. Пыль вкипела в кожу так, что всякая малая морщинка на отцовском лице была приметна. Он был будто бы покрыт нестираемой паутиной.

Борода отца была серой, цветом в шкуру волка, но жёстче на ощупь.

На вид отец всегда казался старше, чем на самом деле. Зато он не менялся, проживая лето за летом будто в одних годах.

Белокожая, с прямым лицом мать не имела ни одной морщинки. Мнилось, что она совсем юна: настолько, что и не могла б оказаться матерью своих чад.

Натруженные её пальцы тоже оставались белы.

Когда, собрав пальцы в щепоть, она солила пищу, пальцы её раскрывались, как цветок. Казалось, что цветок тот – солёный.

Зрачки у матери, когда ей случалось сердиться, сужались до кошачьей остроты. У отца же в бешенстве зрачки – расползались, становясь, как у зверя, чёрными.

Кожа на скулах натягивалась, морщины заострялись. Отец задирал голову, будто задыхаясь. Показывался такой огромный кадык, как если бы отец заглотил рака. Серая борода дыбилась.

Мать страшилась отцовского гнева – хотя не пугалась ни грома, ни змей, ни ночного броженья неотпетых мёртвых на другой стороне их реки.

Когда отец гневался, мать обретала дар исчезать.

В дни обычные – отец и мать не разговаривали. Они будто не знали языка друг друга.

А он знал язык и отца, и матери.


…наконец, он открыл совсем малую, с конский волос, щёлочку глаза.

Его будто бы поцеловали в самое сердце.

Сквозь полутьму, наискосок, струился полный пыли солнечный луч.

Он смотрел и смотрел: словно пил воду.

В луче ниспадали и тут же, как тронутые незримым теченьем, возносились вверх пылинки. Невозможно было наглядеться.