Жюли слушала, застыв от изумления, поражённая словами, мудрость которых она скорее угадывала, нежели понимала, и напуганная тем, что её многоопытная родственница повторяет приговор, вынесенный Виктору её отцом, только произносит его в более мягких выражениях. Должно быть, она по какому-то наитию живо представила себе, что ждёт её в будущем, и почувствовала, как тягостны несчастья, которые суждены ей. Она залилась слезами и бросилась в объятия старухе, говоря:

– Будьте же мне матерью!

Вдова не заплакала, ибо после революции у приверженцев старой монархии слёз осталось мало. Сначала любовь, а позднее террор приучили их к самым острым жизненным положениям; поэтому они хранят при всех треволнениях холодное достоинство и, хотя чувствуют глубоко, не выражают своих чувств в излияниях, а всегда соблюдают этикет и ту изысканную сдержанность, которую напрасно отвергают новейшие нравы. Она обняла Жюли, поцеловала её в лоб с той милой ласковостью, которая зачастую присуща скорее манерам и привычкам таких женщин, нежели их сердцу; она успокаивала племянницу нежными словами, сулила ей счастливое будущее и, укладывая её спать, будто свою дочку, свою милую дочку, надеждами и печалями которой она стала жить, баюкала её, пророча любовь, блаженство; в племяннице она увидела себя – молодой, неопытной, красивой. Графиня заснула с радостным чувством, что она обрела друга, мать, которой отныне можно всё рассказывать. Наутро тётка и племянница обнялись с той глубокою сердечностью, с тем понимающим видом, который доказывает, как усилилось чувство, как окрепла близость двух душ; в этот миг послышался конский топот. Они одновременно обернулись и увидели молодого англичанина, который, как всегда, не спеша проезжал по улице. Казалось, он изучил, какой образ жизни ведут затворницы, и никогда не пропускал часа их завтрака или обеда. Лошадь сама замедляла шаг, не было надобности приостанавливать её; проезжая мимо окон – двух окон столовой, – Артур не сводил с них печального взгляда. В большинстве случаев Жюли, не обращавшая на молодого человека никакого внимания, просто не замечала его; зато маркиза была одержима тем суетным любопытством, с которым в провинции следят за любой мелочью, чтобы чем-нибудь разнообразить своё существование, и от которого нелегко уберечься даже людям большого ума; старуху забавляла робкая и искренняя любовь, любовь, выражаемая безмолвно. Видеть Артура в определённые часы стало для неё привычкой, и всякий раз она приветствовала его появление новыми шутками.

Садясь за стол, обе женщины одновременно посмотрели на островитянина. На этот раз глаза Жюли и Артура встретились, и она прочла в его взгляде столько чувства, что вспыхнула. А он тотчас же хлестнул лошадь и умчался галопом.

– Скажите, сударыня, что же делать? – обратилась Жюли к маркизе. – Люди каждый день видят этого англичанина и в конце концов решат, что я…

– Разумеется, – ответила тётка, прерывая её.

– Не сказать ли ему, чтобы он не смел больше здесь появляться?

– И навести его на мысль, что он опасен? Да и как можно помешать человеку появляться там, куда его влечёт? С завтрашнего дня мы не станем есть в этой комнате, и ваш молодой вздыхатель больше нас здесь не увидит. Вот как, моя милая, поступают светские женщины, умудрённые опытом.

Но на этом несчастья Жюли не кончились. Не успела она встать из-за стола, как неожиданно появился лакей Виктора. Он во весь опор мчался из Буржа окольными дорогами и привёз графине письмо от мужа. Г-н д’Эглемон покинул императора и сообщал жене о том, что Империя пала, что Париж взят и вся Франция восторженно чествует Бурбонов. Однако, не зная, как добраться до Тура, он просил её немедленно приехать к нему в Орлеан, где он надеялся добыть для неё пропуск. Лакей, бывший солдат, должен был сопровождать Жюли от Тура до Орлеана по дороге, которая – так считал Виктор – была ещё свободна.