Бондарь усмехнулся, но смолчал, постукивал себе ручником по обручу. Руки он заголил до локтя – узловатые, как у гориллы, поросшие рыжим волосом. С отхода мы как-то с ним не сталкивались, я уже думал – он меня не запомнил. Но нет, застрял я у него в памяти.

– Ты жив ещё, падло?

Улыбнулся мне – медленно и ласково. Глаза водянистые наполовину прикрыты веками.

– На, прими, – я ему откатил готовую бочку.

– И курточка твоя жива?

– В порядке. Мы чего с тобой не поделили?

– И в начальство пробиваешься?

Я засмеялся:

– Олух ты. В какое начальство? Над салагами, что ли?

– А приятно, когда щенки слушаются? Ты старайся, в боцмана вылезешь. Меня ещё будешь гонять.

– Тебя-то я погонял бы!

А сами всё грохаем по обручам. Шурка к нам прислушивался, потом спросил:

– Об чём травите, бичи? Мне непонятно.

– А нам, – я спросил, – думаешь, понятно?

Он поглядел подозрительно на нас обоих и сплюнул в море, через планширь. Чайка тут же спикировала и взмыла – с обиженным криком.

– В таких ситуациях одному списываться надо, – сказал Шурка. Советую от души.

– Пускай он, – говорю.

Бондарь ухмыльнулся и смолчал.

А салаги – я как-то вышел из капа, они меня не видели за мачтой, стояли одни на палубе, и Дима втолковывал Алику:

– …потому что природа, создавая нас двуногими, не учла, что мы ещё будем моряками. Но есть один секрет. Шеф тебе не зря сказал: «Не смотреть на море». Обрати внимание, как они ходят по палубе. Она для них горизонт. На истинный горизонт не смотрят, а только на палубу. С ней накреняются, с ней же и выпрямляются. А у тебя устаёт вестибулярный аппарат. И всё время хочется за что-нибудь схватиться.

– Всё ясно, – Алик говорит, – и свежее дыхание пассата холодит нам кожу!..

Ушли довольные. Только всё за что-нибудь да хватались. А я стал на их место – интересно же, как это я хожу. И на что же я при этом смотрю? На палубу или на горизонт? Смотрел, смотрел и вдруг сам за подстрельник схватился. А ну их в болото, так ещё ходить разучишься.

3

– Смысл жизни ищут, – сказал я «деду». – Не иначе.

Мы у него в каюте поздним вечером приканчивали ту самую бутылку.

– Так, значит? – сказал «дед». – Ты-то уже бросил его искать?

– Оставил покамест. На период лова.

– И это хорошо. Но что-то не нравишься ты мне. Рассказываешь, а – брюзжишь. Стареешь ты, что ли?

– Может, и старею. Но дурью зато не пробавляюсь. Что они, своим делом заняты? Книжечек, поди, начитались, ну и пошли…

– Так это же прекрасно, Алексеич! Начитались и – пошли. Другой и начитается, а не пойдёт. Нет, это ты зря про них. Сейчас хорошая молодёжь должна пойти, я на неё сильно надеюсь. Моё-то поколение – страшно подумать: кто голову сложил, кто руки-ноги на поле оставил, кто лет пятнадцать жизни потерял ни за что, как я. Да и кого не тронуло – тоже не всякому позавидуешь. Иному в глаза посмотришь – ну чистый инвалид. А тут что-то упрямое, всё пощупать хотят. Такой-то дурью пробавляться – лучше, чем с девками по броду шастать.

Я улыбнулся. Мне с ним не хотелось на моральные темы заводиться, тут ни я не силён, ни он.

– А чем плохо? Если есть такая возможность. Я бы сейчас пошастал!

– Ну, это от тебя не уйдёт. Поплыли?

Мы допили, поглядели в пустые кружки. «Дед» закряхтел, будто с досады, опустил окошко и выкинул бутылку. Она промелькнула над планширем, красная от бортового огня, и исчезла в брызгах.

– Теперь у нас по плану трезвость, – сказал «дед». – До апреля.

Он локтем опёрся на раму и смотрел в темноту, старые его волосы шевелились от ветра. Погромыхивала неприкрытая дверка на мостике или ещё какая-нибудь железяка, и машина стучала под полом, и слышен был винт – то ровно он лопотал в студёной глубине, а то вдруг взборматывал и шлёпал, когда лопасть выскакивала наружу. И я так затосковал вдруг – о Лиле. С каждым оборотом всё дальше я от неё, уже мы вторую тысячу разменяли. И обиды у меня уже не было на неё. Ну, не пришла к отходу… Мало ли отчего не приходят? Может, вдруг заболела или очкарик не передал ей, что я звонил. И с чего я взял, что она всё слышала? С секретаршей он там какой-нибудь шептался.