Первый день в детском саду был чертовски сложным, потому что это был последний день, когда меня кормили грудью. Да, я была одной из тех детей, которые сосали молоко дольше «нормы», и этот факт вызвал затруднения, когда я стала старше. Мои кузены рассказали мне обо всем, и этот факт засел в моей голове как большой жирный червяк. (Одна из тех историй, которые я хотела бы забыть, но не забуду никогда.)

Моя мать говорила, что она и до этого пыталась отнять меня от груди, но я билась в истерике и бросалась на других детей. А потом просила – очень тихо и мило. Просто еще раз, мамочка. Еще разочек. И она позволяла мне это и не возражала. Моя мать полагала, что все дети развиваются по-своему и мне просто нужна парочка «бонусных раундов». Она хотела быть более мягкой, чем ее собственная мать, – интуитивно знать потребности своих детей, хотя не могу сказать, что я понимала ее.

Это были самые трудные годы в жизни моих родителей. Ничто не складывалось так, как ожидала моя мать, – ни с мужем, ни с жизнью. Но я и она продолжали держаться за нашу связь-пуповину: подгузники, которые превратились в штанишки взрослой девочки и долгосрочные воспоминания, сформированные моим развивающимся разумом. Была ли она неправа, позволяя мне цепляться за эти отношения? Позволила ли она мне поверить, что мир прогнется под мои желания? Было ли это уроком любви – или созависимости? Я не знаю, какую роль, если таковая вообще имеется, сыграло долгое грудное вскармливание в моих отношениях с алкоголем. Но я знаю, что независимо от того, что я получила от своей матери, было что-то, за чем я продолжала гнаться долгое, долгое время.

Я была в первом классе, когда моя мать вернулась в школу, и большая часть следующих лет определена ее отсутствием. Она исчезала – и будто воздух медленно покидал комнату, а я озиралась в ее поисках. Пока не понимала, что мой самый близкий человек теперь появляется в моей жизни только вечерами и по выходным.

Она стала психотерапевтом, представителем профессии для израненных сердец. Она хотела работать с детьми: детьми, подвергавшимися жестокому обращению; детьми, которыми пренебрегали; детьми, которые непреднамеренно отдаляли ее от ее собственных детей. Она подстригла свои локоны, чтобы иметь деловую прическу в стиле 80-х. Состриженные пряди она хранила в шляпной коробке на самой верхней полке шкафа, и я иногда забиралась туда, чтобы провести по ним кончиками пальцев.

Мне было семь, когда я начала воровать пиво, и шесть, когда я впервые попробовала его.

Мой отец сидел по вечерам со мной и моим братом, но большую часть этого времени он проводил на стуле в гостиной за просмотром прогнозов погоды и криминальных хроник. Я часто видела его с закрытыми глазами, но он клялся, что не дремал – и это пробудило мое любопытство, желание узнать, куда он уходил, и не была ли эта альтернативная реальность лучше нашей.

Каждый вечер он выпивал одно пиво. Иногда два. Он переливал напиток в стакан, и я могла почувствовать витающий в воздухе аромат, когда проходила мимо. Лишь намек на этот аромат – и мои нервные окончания начинают вибрировать.

Однажды я подошла к отцу.

– Могу я сделать глоток?

– Всего один.

Я сунула нос в стакан, и мне показалось, что на мое лицо села звездная пыль.

Не знаю, позволяют ли сейчас родители своим детям пробовать пиво, но тогда это не было чем-то необычным. Предполагалось, что горечь должна была отвратить меня, но этот один глоток включил во мне неведомый предохранитель и сжигал меня десятилетиями.

Мои родители не были алкоголиками, но эта жажда была в наших генах. Ирландское наследие моей матери не требует никаких дополнительных объяснений. Предки моего отца родом из Финляндии, и национальная любовь к выпивке там настолько же легендарна, как и национальная застенчивость (два качества, которые, на мой вкус, связаны друг с другом). Быть одновременно финном и ирландцем означает быть обреченным рано или поздно сорваться и сожалеть об этом многим позже.