Гнат смеялся, как будто я забавлялся с игрушками. Наконец, нарушив все мыслимые и немыслимые правила безопасности, я справился с работой и положил обезвреженные снаряды в мешок. Варвара помогла мне, поддерживая мешок. Она была не робкого десятка.
– Ты это кончай! – сказал я дурачку. – Не трогай ты их, понял?
Он засмеялся снова. Может быть, снаряды казались ему поросятами и он их пас в лесу, а самых послушных приносил домой, в свою избу-развалюху? Медные кольца – это были путы, он освобождал от них поросят, выпускал на волю.
– Он ходит в УР. Старается для Крота, поняла? – сказал я Варваре.
Она всплеснула руками:
– Вот дурак! Не боится!
Гнат улыбался. В самом деле, что ему было бояться бандитов, если он носил на спине готовые взорваться снаряды?
– Слушай, Гнат, – спросил я с тайной надеждой. – Ты в УРе, ну, там, в лесу, встречал кого-нибудь? Ну, с автоматами? Та-та-та-та!
– Та-та-та-та! – подхватил он с радостью. – Та-та-та-та! Вкусно! Хлеб! Сало! Ха-арошее, сладкое ма-асковское сало!
– Какое еще сало? – спросил я.
– Там, – он махнул рукой в сторону окна. – Хорошо!
– Ну, хватит! Пошел, дурак! «Московское сало», надо же! – Варвара нахлобучила на путаную шевелюру Гната шапчонку и вытолкнула его за дверь.
Она исчезла в спальне, отделенной от горницы ширмой из ситчика в горошек, и через минуту появилась в городской крепдешиновой кофточке и расклешенной юбке.
– Ну? – спросила Варвара. – Хорошо? Я этого барахла наменяла – страсть! Городские, они, как трудно, зубы на полку. А мы – трудящие, нас земля кормит.
Она сделала движение руками – и накрахмаленная белая скатерть как бы сама собой легла на стол. И на столе возникло все, что должно возникнуть, когда женщина хочет накормить мужчину так, чтобы он это запомнил. Дубов с ребятами просто обалдел бы, глядя на такое угощение.
– Я думала, ты не придешь! – сказала Варвара. – Никогда уже! Стесняешься? Чудак! Вояками вы нынче становитесь раньше, чем мужиками. Небось на войне не одного человека застрелил?
Я промолчал.
– Ну вот, видишь! – сказала Варвара. – А баб опасаешься… Эх… Мыслительный ты парень, Иван, а надо бы проще, по-людски. Что ж мы столько ночек утеряли, а? Ну, может, что не так было, так будет лучше. И яблочко не за день дозревает…
Ее грудь рельефно обрисовывалась под крепдешиновой кофточкой. Глаза приобрели темно-сливовый оттенок, который хорошо запомнился мне в тот вечер.
– Варвара! – сказал я нарочито резко и грубо. – Сядь! Не стой перед глазами.
Она тут же села. Неназойливая обволакивающая властность удивительно сочеталась в ней с готовностью повиноваться.
– Ты была с Горелым?
– Вот оно что… Дурачок, разве это важно?
– Важно! Я из-за этого пришел.
– Ах, так!.. – Она сжала губы, задумалась. – Ну да, я виноватая. Красные командиры за Днепр ушли, а я тут осталась виноватая. Война мой век коротит, а я виноватая. Если и встретишь мужика, то в полицайской фуражке, и ты же виноватая!
– Да что я, прокурором пришел? – не выдержал я.
– А кто ж ты?
– Горелый бродит где-то здесь, – сказал я. – Он повесил Штебленка.
– Тебя он не повесит. Чего волнуешься?
– Откуда ты знаешь, что не повесит?
– Знаю. Да, я была с Горелым! – Она говорила, подавшись ко мне через стол, и грудь тяжело легла на скатерть, крепдешин слился с полотном, а вырез открылся. – Он тебя не тронет, если будешь делать, как я говорю. Горелый сейчас не полезет на рожон, не то время! А придет зима, он вовсе уйдет.
Она разбиралась… Зимой, когда следы выдают и зверя, и человека, Горелый не станет бродить возле села.
– До снега сколько он еще может натворить! – сказал я. – Ведь гад! Фашист, бандера!