– Это я ему такое задание дал, чтобы поддержать дурака, – объяснил Крот поспешно. – Надо ж ему кормиться. Мне ж его жалко.

– Ну ладно, Крот, – сказал я. – Все ясно!

– Я тут своей старухе скажу, у меня «кровяночка» и… бутылка найдется, перекусим. – Он конечно же боялся, что потеряет дурачка Гната. – Как у нас говорят, лучшая рыба – свиная колбаса! – сказал Крот.

Самое удивительное, что лицо его по-прежнему оставалось непроницаемым и неподвижным. Он даже не делал попытки улыбнуться. Он просто подманивал меня с деловитостью рыбака, сыплющего в воду приваду.

– Слушай, Крот, – сказал я, – ты когда кабанчика забил?

– А чего? Что я засмалил?.. Ну, то ерунда.

Тот, кто забивал кабанчика, должен был составить об этом соответствующий акт, собрать щетину и сдать ее государству. Самовольный забой и осмаливание кабанчика считались нарушением какого-то постановления. Но это никак не касалось «ястребков».

– Ты Штебленка в гости звал? – спросил я.

– Да не в гости… Просил забойщику помочь. Кабанчик у меня пудов на девять был, так я забойщика позвал. А чего?

– Да так. Куда Штебленок ушел от тебя?

– А черт его знает! Чудной! Поздоровкался, а потом вдруг сорвался с места. Как скаженный!

– Что с ним случилось?

– Да ничего… Даже от чарки отказался.

И я пошел с Панского пепелища. До войны пепелище было темной и густой рощей, целым континентом. Оказалось, это крохотный клочок чагарника в ста метрах от села. На краю кустарника, как грибок, маленькая, невзрачная кузня, в кузне – Крот. Никакой не злой колдун, а просто жох и куркуль с некоторым индустриальным уклоном.

Вот все, что я узнал. Эх, Капелюх, разведчик!..

11

Вечером я надел френч с накладными карманами, почти новый; только левый нагрудный карман, против сердца, был попорчен штыком. К счастью, русским четырехгранным штыком. Как известно, раны от этого штыка заживают плохо, но вот дырки на одежде латаются легко, куда лучше, чем разрезы от немецких тесаков. Следа не остается. В Глухарах знали толк в военной одежде и умели латать дыры. Никто не видел ничего зазорного в том, чтобы раздеть мертвеца. Живые оккупанты не хотели платить за убытки, платили мертвые. Это была лишь слабая степень возмещения потерь. Бабка Серафима тоже раздобыла где-то этот френч, прекрасный френч с одной малюсенькой дырочкой против сердца. Она сохранила его для меня, подштопала дырочку и пришила красноармейские жестяные пуговицы со звездой вместо немецких дюралевых, с шершавыми оспинными глазками.

Я бы никогда не надел этот френч, пахнущий чужими, но моя гимнастерка, хлопчатка, трижды «бэу», протертая кое-где до марлевой белизны и прозрачности, никак не годилась для вечерних визитов. А я собрался в гости. Серафима выразила величайшее сожаление по этому поводу, она сказала: «Чтоб тебе пекотка не дала там высидеть, как ты меня бросаешь на Ивана-постного… Чтоб ладком побыть в святой день, чертова культа, так нет, весь в свою матку, та тоже такая и такая была…»

Бабка сразу учуяла, что я собрался к Варваре, стоило мне лишь звякнуть медалями, которые я отцеплял от гимнастерки. Мне до смерти не хотелось идти к Варваре. Но было нужно. Я не сомневался, что она скажет правду, если только ей известна эта правда. Ведь не может женщина соврать мужчине, которого она провожала во втором часу ночи. Как она может соврать, если была в одной лишь наброшенной на рубашку жакетке, если, открывая щеколду, припадала к плечу и говорила слова такие ласковые, что было неловко их слушать! Пусть другие боятся и юлят, пусть другие отводят глаза, но эта женщина скажет правду и поможет. Мне очень нужна ее помощь.