Ее муж, которого она держит под руку, молчит. Слуга художника улыбается ей. Она улыбается художнику. Художник смотрит на город-отель, который находится в стороне от посадочной полосы, и до своих номеров приходится идти по дорогам из белого камня.

– Слишком безвкусно, – говорит Назиф, открывая дверь.

– Может, добавить свечей? – спрашивает слуга.

– Будет нелишним.

– А как с вдохновением? Уже что-то пришло или нет?

– Скорее, нет, – Назиф разбирает чемоданы.

– Ну, может, тогда отпустило? – слуга с надеждой смотрит на него.

– Думаешь, я сюда грехи замаливать прилетел?

– Забывать.

– У художников нет грехов, – Назиф улыбается. – Лишь ошибки и разочарования.

– Вот это уже хорошо! – говорит слуга. – Очень хорошо. Хотите, чтобы я отправился за натурщицами?

– Не хочу натурщиц.

– Тогда блудницы, – Араб перебирает десятки каталогов. – Здесь очень богатый выбор.

– Хочу отдохнуть, – говорит Назиф. – Просто немного отдохнуть. Без красок и мольберта.

– Очень хорошо! – слуга кланяется. – Очень-очень хорошо.

* * *

Она была танцовщицей – Ясмин. Гибкая женщина, укротившая змею. Желтую, с черным пятном на голове в виде короны. Она шла в проходе между столиков, и даже самые закоренелые гомосексуалисты оборачивались в ее сторону. Это не была демонстрация плоти. Это было искусство танца, где ничто не имеет право остаться скрытым. И змея. Она обвивала Ясмин. Сжимала ее ноги и шею. Гладкая желтая кожа скользила по темным гениталиям. Раздвоенный язык целовал открытый рот. Человек и змея сливались в одно целое, продолжая подчеркивать свои различия, дополняя друг друга, собираясь воедино, как пазл, чтобы потом рассыпаться под гром аплодисментов.


– Я должен нарисовать тебя, – сказал ей Назиф после выступления.

– Меня не рисуют, – улыбнулась Ясмин. – Меня пьют, как хорошее вино, – она приняла из рук охранника накидку, скрывая свою наготу. – Разве можно запечатлеть вкус вина? Разве можно передать его неповторимость? – Ясмин смерила взглядом рыжеволосого спутника Назифа. – Разве можно нарисовать любовь? – спросила она. – Или страсть? Ни один холст не сможет сохранить непогрешимость подобного момента. Скорее, обезобразит его. Испортит бесцельным нагромождением ненужных форм и деталей.

– Но и без этого нельзя, – сказал Назиф.

– Но разве страсть и любовь вот здесь? – руки Ясмин опустились к промежности. – Это лишь похоть. Лишь животные инстинкты. Тело врет. Слова врут. Даже глаза иногда врут.

– Так это означает «нет»? – спросил Назиф.

– Это означает, что не родился еще художник, который сможет запечатлеть любовь и страсть. А тело… Мое тело… Оно так же продается, как и мои клятвы. Даже мой змей, и тот продается. Но все остальное… Оно принадлежит только мне.


В эту ночь Назиф ушел с танцовщицей, оставив своего спутника искать себе нового возлюбленного.


– Так ты гомосексуалист? – спросила его Ясмин.

– Я тот, что я вижу, – сказал он, открывая ей дверь.

– И что ты видишь сейчас? – спросила она, снимая с плеч прозрачную тунику.

– Я вижу усталость, – сказал он, возвращая тунику танцовщице на плечи.

– Я не устала, – сказала она, проходя мимо него. – Я возбуждена.

– Я говорю о себе, – Назиф снял с мольберта незаконченный холст и выбросил в мусоропровод. – Все, что я делал прежде, – усталость.

– Зачем же ты делал это?

– Быть может, затем, чтобы сегодня найти тебя.

– Я всего лишь тело. Всего лишь твоя натурщица, которая слишком часто хочет секса и лишь иногда любви.

– И чего ты хочешь сейчас?

– Сейчас я хочу выпить, – Ясмин сбросила с дивана одежду Назифа. – Вино. Красное и крепкое. Ты ведь не бедный художник?