Дни становились всё жарче. Он опять звал ее замуж, она опять увертывалась от ответа. От шляпного узора рябило в глазах – на всём лежала туманная кружевная решетка; приходилось надолго зажмуриваться, чтобы отвязаться от нее, чтобы вернуть себе ясность зрения; от постного масла у нее была изжога; ночью она плескалась в его руках ленивой рыбой.

– А ты… Гудрун изменял, да? Любил и изменял?

Он, задумавшийся о чём-то своем, вернулся сюда, к ней, сказал:

– Ты что… дневник мой читала?

– Я? – Надя была оскорблена. – Ты сам говорил, сам когда-то говорил…

– А?.. Там… другое было, там всё было по-другому. И прекрати ты наконец откапывать трупы. Не понимаю: зачем тебе это надо?


…Надя лежала и глядела в пейзаж на стене: волшебная дорога плыла к холмам. Хотелось туда. Она устала быть здесь. Хотелось чего-то. Чего? Она не знала. Раньше думалось – любви.

Ее дорога упиралась в его калитку: арматурная дуга заплетена растением со странными синими цветами под названием «кавалерская звезда», зеленый френч усажен кавалерскими звездами снизу доверху.

Его не было дома. Опять уехал в город – говорить с Москвой. Вроде что-то определилось с его стихами – обещали напечатать. А он всё не показывал ей свои стихи. Почему?

Надя подошла к его столу – над ним он нависал, точно орлица над гнездом.

Нерешительно выдвинула ящик – там, на дне, под кипой тетрадок хранилась когда-то фотография Гудрун. Теперь ее не было. Сверху лежала большая – величиной в две обычные – тетрадь в коричневом переплете. Надя задумалась. Никогда она не трогала его бумаг. Но почему он не хочет показать ей свои стихи? Это же не тайна – он же печатать их будет. Или… он думает, она не поймет?! Надя подбежала к двери, выглянула на дорогу и вернулась к столу. И открыла тетрадь. Веером взметнулись страницы, глаза ее поймали: «Гудрун для меня…» – она захлопнула тетрадь. Дневник?!

Уйти, немедленно уйти. Закрыть дверь на ключ и сидеть дома. «Гудрун для меня…» От калитки она вернулась. Он решил вчера, что она читала его дневник… Раз он думает, что она способна на такое, то она в самом деле способна.

Надя открыла тетрадь, лихорадочно пролистнула страницы – он вел дневник время от времени, здесь были еще школьные записи. Прошелестели десять лет. Февраль нынешнего года.

Он писал о литературе, всё о литературе: Набоков, Гумилёв, Бунин, Ходасевич… Вот – о том, что не выдержал, уехал из Москвы, февраль кончается – о ней, Наде, ни слова.

Март, восьмое число.

Он писал, что решился. Пусть ей будет приятно – вдруг ей некому подарить цветы… Надя думала, он пишет о ней, и вдруг: Лёва ведь часто уезжает. А он, Семён, всегда дарил ей цветы, тем более в праздники. Он позвонил Романычу, Романыч согласился; он истратил последнюю десятку, купил красные тюльпаны – она любила их больше других цветов, это были их цветы, цветы их любви. Поехал в аэропорт и послал ей цветы самолетом. И несколько дней думал, как Романыч вручил ей эти цветы, не сказав ничего, как она их увидела – и всё поняла.

Надя откинулась на стуле. Леденящее спокойствие сковало ее. Она вспомнила крашеные цветы, которые он подарил в тот день ей (наверное, мелочишка от десятки осталась!), и зажмурилась, сгорая от стыда и унижения. (Да, и еще: в тот день он взял деньги у нее – мол, обязательно отдам. Так и не отдал.) Она ненавидела его лютой ненавистью. Для нее всё то, о чём она прочла, происходило сию минуту, она забыла о времени. Как он лгал, как он лгал!.. А она-то, дура, верила ему! «У него нет ни слова правды», – вспомнила слова Романыча. И этот еще… Предатель! Она забыла, что Романыч и не знал ее тогда.