Окна были распахнуты в ночь, о крышу дома скрежетала неумолимая ветка; на землю время от времени шлепались переспевшие груши, обряженные в желтую, со старческими пигментными пятнами, жесткую кожуру; сквозь сеть тюля пытались пробиться к свету ночные бабочки с присыпанными седой пудрой крыльями.
Они сидели за столом – у каждого была своя сторона стола. Настольная лампа горела в углу. Песен сегодня не пели. Романыч бродил по комнате – изломанная тень Пьеро металась по стенам.
– «Подите прочь, какое дело поэту мирному до вас!» Господи, нена-вижу, как я их ненавижу! Что они сделали со страной?! – Он полуплакал, обнажая в улыбке хилые зубы.
Семён принялся читать стихи:
– Спички! – обернулся к нему Романыч.
– Что? – переспросил Семён.
– Не книги – спички, понял?
– Глядит – не горит! Дырявая башка… Башка у тебя, что ли, дыр-рявая?!
Семён взглянул на него:
– Ну, давай ты, Романыч, дочитай ты. – Печаль закачалась в его глазах, он не смел посмотреть на Надю.
– Не могу. Не хочу сегодня.
Семён открывал очередную бутылку. Бабочка, скользнув мимо Надиного лица, коснулась его пепельным крылом, оставив легкий налет тления.
Романыч сел на место. Взял стакан, доверху наполненный портвейном, выпил и, не утерев бордовых усов, произнес:
– Помню, Лесовский, как тебя били в институте…
– Перестань! Ты пьян. Не надо…
– Перестать? Ну ладно, – тотчас смирился Романыч.
И вновь искалеченная тень Пьеро стала метаться по стенам, по потолку.
Надя молчала. После того дня… той ночи глаза Пьеро постепенно, точно улыбка Чеширского кота, стали исчезать из ее души, от них осталась только тень глаз.
Пьеро на стене замер. Она подняла голову: Романыч заглядывал ей в глаза.
– У вас… – Семён сдавленно усмехнулся, – у вас… глаза одина… одинаковые.
– Да! – почти выкрикнул Романыч. – У нас одинаковые глаза. – И опять он глядел на Надю. – Наденька, брось ты его… Поедем со мной! Разве он поэт? Ты его больше слушай. Поэт… Дерьмо он, а не поэт.
– Романыч, ты пьян! Ты пьян, Романыч, перестань.
– Он тебе свои стихи читал? Вот видишь… Не верь ты ему, ни на грош не верь! Ничему не верь: у него ведь слова одни, всегда только слова. И если всех словоблудов величать поэтами… А мне товарищ один написал: живи с надеждой! С Надеждой, Наденька, понимаешь?.. Это перст судьбы. Поедем со мной…
– Романыч, я ведь тебя очень люблю…
– Значит, не пое…
– Уходи! – Семён вскочил. – Уходи, Романыч, это невыносимо! Ты кого хочешь выведешь из себя… Уходи.
– Да? – Пьеро на потолке задумался, качнулся к выходу и исчез.
Семён и Надя молчали. Не глядели друг на друга. Ветка скрежетала о крышу, с верхушки старой груши подавали знаки цикады.
– Не верю я друзьям, – говорил он на следующий день. – Никому больше не верю. Нет у меня друзей: один отнял у меня любимую женщину, другой пытался… Никого у меня нет, Наденька, кроме тебя. Не бросай, не покидай меня.
– Смешной, – говорила Надя, прижимая к себе его голову.
– Я сомневаюсь, Надя. Я боюсь, что… Романыч прав, и я дерьмовый поэт.
– Не верь, не верь ты ему…
– А он талантлив, Господи, как он талантлив, если бы ты только знала…
Но всё улеглось, и дни потянулись серой вереницей. Опять он сидел и писал, опять Надя вязала, опять была жареная картошка. Те несколько капель сомнения, которые еще оставались в ней, исчезли после этого второго приезда Романыча. Семён любит ее. Если и Романыч полюбил ее… то, значит, Семён в самом деле любит. Всё хорошо. Всё ясно.