Женщина за кассой предупредила, что вскоре начнут прибывать посетители, и Илюшин потащил Сергея скорее смотреть картины, утверждая, что в толпе восприятие будет совершенно не то. Бабкин пытался уговорить его сначала выпить кофе в местном кафетерии, но, когда Илюшин чего-то хотел, противостоять ему было невозможно.

Они оказались в просторном помещении, увешанном картинами. На этот раз Имперский союз арендовал только один зал.

– У тебя есть уникальная возможность создать впечатление о людях, которых тебе предстоит увидеть, – сказал Илюшин.

– Ты о чем?

Макар вздохнул:

– О самовыражении, мой недогадливый друг. Те, кого нам нужно опросить, отчасти присутствуют здесь, перед тобой, на этих стенах. – Он широким жестом обвел зал.

– Час назад ты насмотрелся на самовыражение Бурмистрова, – флегматично сказал Бабкин. – И как, сынку, помогли тебе твои ляхи? Понял ты о нем что-то новое?

– Мне отвратителен твой скептицизм, – с достоинством сообщил Илюшин и, заложив руки за спину, устремился к картинам.

– Трепло, – фыркнул Сергей и пошел за ним.

Спустя полчаса он решил, что увидел достаточно, и облегченно опустился на банкетку посреди зала. От живописи у него рябило в глазах, и он стал наблюдать за Илюшиным.

Смотреть за Макаром было так же увлекательно, как изучать повадки какого-нибудь лесного зверя. Илюшин двигался легко и плавно, буквально перетекая от картины к картине. Бабкину невольно вспомнились утренние коты. Но, выбрав объект, Илюшин замирал и становился неподвижен, точно хищник в засаде.

К этому времени галерея постепенно начала заполняться, и Сергей получил материал для сравнений. Люди, вставая перед пейзажами или портретами, топтались, перемещали вес тела с ноги на ногу, шевелились, наклоняли головы, покашливали, поправляли сумки, потягивались… По контрасту с их суетливостью неподвижность Илюшина казалась нечеловеческой.

Интереса Макара к картинам Сергей не понимал. Самому ему понравились только пейзажи. Пожалуй, пару из них он бы согласился повесить в квартире. Сочные, яркие – казалось, краски брызжут из них, точно из сжатого в кулаке апельсина. Автором пейзажей значился Тимофей Ломовцев.

Маше могли бы понравиться цветы. Едва намеченная линия подоконника, стеклянная ваза, преломляющая солнечные лучи, и над прозрачно-сияющим стеклом – крупные пурпурно-розовые мазки раскрывающихся пионов с точно переданным густым сумбуром почти живых лепестков. Казалось, если стоять перед картиной достаточно долго, среди них мелькнет муравей. Крепко сжатые младенческие кулачки бутонов в зеленых рубашонках торчали далеко в сторону, и даже Сергею было понятно, что этот длинный взмах совершенно необходим, что без него картина не состоится. «Майя Куприянова», – прочел он подпись.

Несколько картин, изображавших замощенные булыжником площади с взлетающими над ними голубями, показались ему смутно знакомыми. «Наталья Голубцова». Он повертел это имя в памяти. Кого же еще рисовать Голубцовой как не голубей… Но где же он видел эти площади и птичек?.. Голуби, впрочем, при ближайшем рассмотрении оказались собратьями по несчастью бурмистровского коня. Что-то в их анатомии наводило на мысль, что не рождены они ни для счастья, ни для полета.

Обнаженную натуру Сергей пропустил. Как человек старомодных взглядов, он предпочел бы, чтобы все эти женщины были одеты.

Дальняя стена была отведена под очень странные, на его взгляд, работы. Безумные длинноногие зайцы поднимались над деревьями, точно башенные краны; из растений прорастали головы кричащих людей…