– Ну, чего забздела?
– Я на занятия опаздываю, пропустите, – еле сумела выговорить Вера.
Эти слова вызвали у них приступ буйного веселья.
– Не ссы, не опоздаешь! Айда с нами, че ты как неродная?
Вера в панике огляделась. Милиции не видно. Да и наверняка милиция с ними заодно. На перроне никого, кроме них, не осталось, никто из пассажиров электрички не захотел ей помочь. Никто даже внимания не обратил. Это был Двор Чудес. Страшный, жестокий, равнодушный город Москва…
Они еще что-то болтали, матерились, прямо как Лора, но Вера больше не слушала. Не слышала. С ней случилось то, что часто бывало в детстве. В страхе перед мамой она научилась уходить в себя, отыскивать в глубине сознания точку, куда злые слова и взгляды не проникали. В этом потайном месте, где-то в базальных ядрах головного мозга, она пряталась, не подозревая, как пугает окружающих ее отрешенный, невидящий взгляд. Даже мама его боялась.
При встрече с вокзальными проститутками это вышло у нее случайно, непроизвольно, но они тоже испугались.
– Да ну, припадочная, – донеслось до Веры как сквозь толщу воды, и она почувствовала, что свободна.
Она не сразу поняла, что осталась на перроне одна. Придя в себя, Вера отдышалась и пошла своей дорогой. В институт. Но твердо решила больше на электричке не ездить, хотя на маршрутке было дороже, да и ходила она до ВДНХ: от института дальше. Зато к метро ближе, чем Савеловский вокзал, рассудила Вера. А главное, на ВДНХ никто к ней почему-то ни разу не пристал.
Много позже, читая о дзен-буддизме, Вера вспомнила эти свои «уходы в себя». Учение дзен ей не нравилось. Она была человеком рациональным и категорически не принимала того животно-гипнотического состояния, к которому так стремились приверженцы учения дзен. Ей это «сатори» – ощущение небытия – было хорошо знакомо, но никакого внутреннего просветления она в нем не находила.
О случае на вокзале, как и о подробностях визита в женскую консультацию, Вера не стала рассказывать Антонине Ильиничне. Ей не хотелось выглядеть мнительной психопаткой, не хотелось тревожить добрую женщину. Она просто сказала, что на маршрутке удобнее, потому что гарантированно можно сесть. У высокой и хрупкой Веры во время беременности стали побаливать ноги и спина.
И вообще у нее то и дело возникали непредвиденные трудности на ровном месте. Вера и без того чувствовала себя морковкой, выдернутой из привычного грунта и воткнутой в новую грядку. Она мучительно привыкала к чужому городу, к незнакомой обстановке, а тут еще пришла зима, и оказалось, что Вера не переносит московских морозов. Сочинская зима была куда мягче. Но тратить деньги на покупки для себя ей не хотелось.
– Я как-нибудь так пробе́гаю, – сказала она Антонине Ильиничне.
Та слушать ничего не стала.
– Что значит «пробе́гаю»? Зимой? На шестом месяце?! Тебе нельзя простужаться, ты что, не понимаешь?
Вера понимала.
У Антонины Ильиничны была каракулевая шуба и тяжелое старомодное драповое пальто на ватине с норковым воротником. Она предложила Вере и то, и другое на выбор. «Носила» Вера очень аккуратно. И в шубе, и в пальто полнотелой и невысокой Антонины Ильиничны она с легкостью умещалась даже с животом. Правда, и шуба, и пальто были ей коротковаты, но… что уж тут поделаешь? Вера выбрала пальто. Шуба была легче, зато пальто – теплее. И все равно пришлось раскошелиться: купить из «детских денег», как они обе стали называть Верину заначку, зимние сапоги «на манной каше».
На старой ножной швейной машинке Антонина Ильинична сшила Вере пару просторных длинных блуз, а на спицах связала два мешковатых свитера. Вера так и проходила всю беременность в джинсах, в которых приехала из Сочи, только «молнию» перестала застегивать и пришила пуговицу на резинке. Под свитером не было видно. Лишь на самые лютые морозы она купила себе безразмерные шерстяные рейтузы и широкую юбку.