Угрюмо покачал головой:
– Да он, видать, не в себе… Очумел, что ли? Умом тронутый дурачок – кто ещё такое содеять может? С глузда съехал народишко! Умом попятился! С живых людей кожи снимать и кафтаны лепить! – Но вдруг заметив, что Арапышев прячет глаза, цепко схватил его за плечо своей длиннопалой крепкой рукой. – Чего молчишь? О чём думаешь? Об опришных временах? О том, что я, изверг, тоже с людей кожу сдирал? А? А? Так я если и делал такое, то лишь чтоб другим неповадно было предательствовать и клятвопреступничать, во страх и назидание! И на себя кафтанов с ушами не пялил!
Дьяк обмяк и обомлел, под гневными пальцами мысли его обмелели: уж ему-то про опришню было многое известно. Да и как не знать? Весь клан Арапышевых был в опришниках (царь поодиночке не брал – сразу всю охапку мужчин из семьи), а ныне он, Кузема, один остался: отец умер, оба брата повешены за налёт на Богородицкий монастырь, а шурину отсекли голову в Твери за самоуправство. А что скажешь? Ничего. Молчать и радоваться надо, что сам пока жив.
Решил:
– Этого людоядца Офонасьева закуй в рогатку[60] и отошли в Пустозёрск – пусть там в ледяной тюрьме посидит! И скорняка, что кафтан с ушами шил, туда же, во льды, на кандалы! Что задумали – из людей одёжу шить! Что, татаре не люди? Прежде наших отцов тут царствовали будь здоров… Да само слово «отец» от татарского «оте»!.. И Чингисхан весь мир бы взял, да погиб от бабьих подлых рук… Коротка и подла душа у бабы, только рядится цветно… Давай, твой ход!
Арапышев, удивившись, что царь оказался столь милостив к душегубцу Офонасьеву, медлил, мялся, что не ускользнуло:
– Ну! Чего мнёшься, как баба?
Дьяк вкрадчиво крутанул на пальце перстень:
– Государь, места этих рынд… ну, Дружины и Тимохи… освободятся… Нельзя ли моего племяша туда взять? Хотя бы и подрындой? Он парень видный, рослый, честный, уже пять лет в московских стрельцах состоит, ничем себя не запятнавши, все только доброе о нём говорят. А так – с тобой будет, вечным светом осиян… Себя за него в залог ставлю!
Вперился в дьяка, как хищная птица в мышь:
– Вот оно что… Племяш, говоришь? А ты, случаем, не для племяша ли место расчищаешь, моих рынд оговаривая?
Арапышев побледнел:
– Что ты, что ты, государь! Как можно! Не я один ведь этих соглядатаев опрашивал, со мной и Клоп… то есть князь Мошнин, был… Он всё слышал… И писец там был, писарь…
Но это мало что значило. Клоп был – ну и что? Арапышев мог Клопа попросить подтвердить, чтоб племяшу поспособствовать. Не в службу, а в дружбу, так сказать… Вполне – что Клопу какие-то рынды? И разве лет десять назад, придя в ужас от царимого повсеместно казнокрадства, не стали на каждое начальное место по два дьяка сажать, чтоб те друг за другом следили? И что вышло? Оба начинали тащить на пару, вместе и вдвойне!
Больше того – он, по совету Бомелия, цепную поруку учредил, заставляя бояр друг за друга поручаться, да не по одному, а парами: за этого поручаются эти два, за этих двух – те четыре, а за тех четырёх – вот эти шестеро… И если кто-нибудь из цепи сбежит, нагрешит или иные гадости сотворит, то вся четвёрка или шестёрка поручателей отвечает: домами, имуществом, сынами, шурьями, а иногда и жизнями. А как иначе? И сын за отца отвечает, и дядя за племяша, и тёща за деверя – небось в едином дому одной семьёй живут, всё слышат и видят, не глухие, чай! Значит – все однодельцы! Все грешны! Все в сговоре, в стачке!
Но и эти цепочки не помогли: как изменяли, воровали, подличали, бежали – так и продолжают, ибо своя рубашка всего ближе к телу, на то она и подлость, чтобы законов не почитать и слово Божие забвению предавать… Да и Клоп ему с детства известен: на всё способен, хотя сыскарь мировой. Так что надо разобраться с рындами поглубже. Поэтому решил по-другому: