Глядя одним глазом на доску, а другим – в недописанное письмо, продолжал набрасывать в уме ответ выскочке Юханке, усмехаясь про себя словам из письма христопродавца Курбского, что он-де, Иван, пишет не как царь, а как конюх и неуч, канонов не блюдя и слова базарные вкрапляя. А как хочу – так и пишу, тебя не спрашиваю, свинья злосмрадная, каин, искариот! Тебе ли указывать, как писать, невежде, перебежчику? Да и кто вообще мне тут, на земле, указчик? Слова надо такие брать, чтоб они молотом били, а не с экивоками да приседаниями лебезили, как это ты у своих гнилых поляцев научился, перед ними на задах прислуживая на пару с другим душепродавцем – Васькой Сарыхозиным! И если ты, сума перемётная, свой злобесный лай в воздушные словеса облачаешь, в виршевых согласиях яд пряча, то я рублю тебя моим гордым словом наповал, до лядвей, до мудей, как покойный Малюта Лукьяныч с врагами делывал!

Да знаешь ли ты, аспид гнусный, отщепенец и клятвопреступник, что меня грамоте сам Мисаил Сукин обучал? Строг был, ошибку по сту раз переписывать заставлял и розгами не брезговал, но главное – учил, чтобы своим природным языком изъясняться и писать. А тем дурням, кто наш говор иноземщиной пачкать будет, – ноздри рвать и язык резать!

В гневе откинулся на подушки, с неодобрением задержал взгляд на дьяковых пальцах в перстнях:

– Кольца не жмут? В носу ещё не хватает, как у медведя! Почто припёрся? Что за пожар? Чего зенки выпучил, словно хрену объелся?

Арапышев уважливым шёпотом донёс, что дел много сгрудилось и все какие-то крюкозябрые, без государя не осилить, а на замечание: «А Семион на что?» – с жаром повторил, что без царя ничего не решаемо в державе.

– Ну, начинай! – разрешил со вздохом. – Не знаешь, с какого конца клубок дёргать? С худого, с какого ещё? Индо у вас в Разбойной избе иные концы бывают?

Арапышев, оставаясь на коленях и вытащив из-за пазухи стопку бумаг, пересмотрел их и принялся мерным ровным голосом говорить о том, что третьего дня по доносу слуги в доме чучельника Ляпуна Курьянова на Орбате («того, что медведей для Кремля шкурил, знатный мастер») было найдено три мертвяка, а сам Ляпун в диком виде, кровищей измазан, в подполе аки зверь обретался. После допроса вывернулось на свет божий, что года три назад чучельникова дочь Лада двенадцати лет от роду была выдана замуж за паренька повзрослее. Пока девка дозревала, с этим мужем-мальцом, как водится, тёща, то есть жена Ляпуна, сношалась. Ляпун знал про то, но молчал, ибо сам небезгрешен был по снохачеству. Но вот дошло до того, что дочь, эта Лада, подросла и тоже стала с мужем жить, а её мать, то бишь Ляпуна жена, стала ревновать и, за что-то придравшись, сковородой так огрела дочь по голове, что убила насмерть. Ляпун, увидев это, кинулся душить жену, а когда молодой зять пришёл ей на помощь, то Ляпун прикончил и его, и её огромным шкурным шилом, а сам в безумии в подпол уполз, где выл и скулил по-собачьи, пока слуги его оттуда не выволокли.

Нахмурился: сколько ни борись с этим птичьим грехом – ничего не помогает! А ведь даже в Судебник записали, что не дозволено тёще жить с зятем в ожидании, пока жена-малолетка подрастёт, как это в стародавние времена принято было. Ан нет! Всё равно по-старому делают, ибо всем хорошо: девка зреет без беспокойства, муж её сопливый с тёщей разным постельным премудростям обучается, а хозяину без присмотра от обрыдлой жены по молодкам всласть ходить дозволено. И все при деле! Истинно говорят: псовая болезнь – до поля, а бабья – до постелей… И вот чем кончается! До чего доводит плотская похоть! Три трупа! Теперь такого искусника-мастера наказывать надо – а кто чучелы делать будет?