Для того чтобы полиция и революционеры были заинтересованы в Дегаеве, он должен был представлять планы противников в наиболее опасном для них ракурсе. Судейкину он рассказывал о зловещих планах революционеров по подготовке террористических актов, а революционерам – о намерениях охранника создать террористическое подполье во главе с Дегаевым. Это нужно было Судейкину якобы для того, чтобы при помощи террористов наносить удары по правительству, а затем при помощи охранки устранять убийц. Таким образом, Судейкин намеревался террором привести в повиновение правительство, а террористов – охранкой[99].
Только не зная и не понимая работы тайной полиции, можно поверить в реальность подобного плана. Судейкин, безусловно, был заинтересован в масштабности революционного движения, так как это способствовало усилению политического розыска и его личному продвижению по службе (он стал инспектором тайной полиции), но провоцировать политические убийства не было смысла. Народовольцы были разгромлены, секретный сотрудник находился почти в центре организации, и масштабная провокация могла привести к провалу не только агента, но и всей операции, да и в ДП к провокации относились настороженно. К тому же строить планы разработки с малоизученным агентом едва ли разумно.
Скорее всего, Дегаев вел какие-то беседы с Судейкиным о продвижении его в центр организации и для устрашения полиции интерпретировал их в выгодном для себя свете. Создавая «зловещий» образ Судейкина, Дегаев подталкивал народовольцев к его убийству и таким образом обретал свободу.
Но в его действиях усматривается двурушничество, двойное предательство и соучастие в убийстве. В его поведении прослеживается определенная логика, но вряд ли это был до конца продуманный план действий. Скорее всего, Дегаев исходил из реальных обстоятельств и интуитивно использовал их. Поэтому «дегаевщина» не может рассматриваться как «полицейская провокация», а, скорее, это было «крупномасштабное предательство»[100].
Оценивая деятельность секретной агентуры как провокацию, революционеры не стремились разобраться в сущности вопроса. Причины тому вскрыл в своей речи в Государственной Думе 11 февраля 1909 г. П. А. Столыпин. «Во-первых, – говорил он, – почти каждый революционер, который улавливался в преступных деяниях, обычно заявляет, что лицо, которое на него донесло, само провоцировало его на преступление, а во-вторых, провокация сама по себе есть акт настолько преступный, что для революции небезвыгодно, с точки зрения общественной оценки, подвести под это понятие действия каждого лица, соприкасающегося с полицией»[101].
Столыпин подчеркивал, что правительство считает провокатором только такое лицо, которое само принимает на себя инициативу преступления, вовлекая в это преступление третьих лиц, которые вступили на этот путь по побуждению агента-провокатора»[102].
Достаточно строго относились к провокации некоторые чиновники полиции и офицеры Отдельного корпуса жандармов. При разработке материалов полицейской реформы 1902 г. в «Свод правил, выработанных в развитие утвержденного господином министром внутренних дел 12 августа текущего года „Положения о начальниках розыскных отделений“» был включен пункт о провокации. Он гласил: «провокация в смысле подстрекательства или побуждения других лиц к свершению преступлений и созданию, таким образом, дел не может быть допустима. Поэтому, например, сотрудники не должны склонять непричастных к революционной организации лиц к свершению каких-либо преступных действий или давать им нелегальные поручения. Но с другой стороны сотрудники не должны отказываться от принятия на себя таких поручений от лиц, уже принимающих участие в революционных организациях, если только этим путем они могут содействовать целям розыска»