Здесь стоял и рояль, за которым сидел Чарльз. На мягкой скамеечке рядом с ним я заметил стакан с виски. Чарльз был слегка пьян, и Шопен звучал небрежно, ноты сонно и плавно перетекали одна в другую. Ночной ветерок играл у него в волосах, покачивал тяжелые, изъеденные молью бархатные шторы.

– Обалдеть! – вырвалось у меня.

Музыка оборвалась, и Чарльз поднял голову:

– Наконец-то. Что так поздно? Банни вот уже спать отправился.

– А где Генри? – спросил Фрэнсис.

– Занимается. Может, еще спустится ненадолго перед сном.

Подойдя к роялю, Камилла сделала глоток виски из стакана Чарльза.

– Обязательно посмотри книги, – сказала она мне. – Представляешь, здесь есть первое издание “Айвенго”.

– По-моему, его как раз продали, – сказал Фрэнсис, усевшись в кожаное кресло и закуривая. – Да, здесь есть парочка стоящих вещей, но в остальном – сплошь Мари Корелли[29] и старые выпуски “Ровер бойз”[30].

Я подошел к полкам. Нечто под названием “Лондон” некоего Пеннанта, шесть томов в переплете из красной кожи – огромные книги, в полметра высотой. Рядом столь же массивное собрание в бледно-желтой коже – “История лондонских клубов”. Либретто “Пиратов Пензанса”[31]. Бесчисленные экземпляры “Близнецов Бобси”[32]. “Марино Фальеро” Байрона в черном кожаном переплете, год отпечатан на корешке золотыми буквами: 1821.

– Слушай, если хочешь виски, налей себе в стакан, – сказал Чарльз Камилле.

– Не хочу. Я хочу еще глоточек из твоего.

Одной рукой протянув ей стакан, другой Чарльз ловко пронесся по клавиатуре.

– Сыграй что-нибудь, – попросил я.

Он закатил глаза.

– Ну сыграй, – поддержала Камилла.

– Не, не хочется.

– Разумеется, он же у нас давно все позабыл, – тихонько сказал Фрэнсис притворно сочувственным тоном.

Приложившись еще раз к виски, Чарльз правой рукой сыграл короткую восходящую гамму, закончив ее бессмысленной трелью. Затем, передав стакан Камилле, освободил левую, повернулся к роялю, и трель перешла в первые такты одного из регтаймов Скотта Джоплина.

Он играл увлеченно, с улыбкой следя за пальцами, поднимаясь от басов до верхних октав сложными синкопами, которые сделали бы честь чечеточницам на лестнице Зигфелда. Камилла, сидевшая рядом с ним, улыбнулась мне, и я, все еще словно сквозь туман, улыбнулся в ответ. Отражавшееся от высокого потолка жутковатое эхо почему-то придавало этой отчаянно веселой музыке ностальгический оттенок, и я слушал, погруженный в воспоминания о никогда не виденном.

Чарльстон на крыльях парящих над землей бипланов. Сцены на палубе тонущего корабля, музыканты по пояс в бурлящей ледяной воде лихо выводят “Старое доброе время” – прощальный геройский припев. Нет, собственно говоря, в ту роковую ночь на “Титанике” пели вовсе не “Старое доброе время”, а религиозные гимны. Гимны один за другим, католический священник без конца читал Ave Maria, а салон первого класса, должно быть, точь-в-точь походил на эту библиотеку: темное дерево, пальмы в кадках, розовые шелковые абажуры с подрагивающей бахромой. Я и вправду слегка перебрал. Я сидел в кресле, завалившись набок и крепко вцепившись в подлокотники (“Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных…”), и даже пол у меня под ногами кренился, совсем как палубы на терпящем бедствие корабле: вот-вот мы все, вместе с роялем, издав истерическое “И-и-и!”, соскользнем к стене.

На лестнице послышались шаги, и в библиотеку, сонно щурясь, в пижаме, ввалился взлохмаченный Банни.

– Какого черта! – обиженно пробубнил он. – Разбудили меня тут…

Никто даже не посмотрел на него, и в конце концов он плеснул себе виски и со стаканом в руке зашлепал босыми ногами обратно по лестнице.