Она все сделала как следовало, и вдругоряд повезло: следующий ребенок, третья дочка Фрося, родилась аж через четыре года после Вассы, не утомляя Акулину родами. Как раз в год большой войны с французом, все запомнили, вся семья, вся деревня – в 1812 французский год родила. По приметам должен был явиться на свет мальчик, но получилась Ефросинья. Васса уже успела вырасти, девчонки в четыре года – отличные няньки, а этой, рыжей, еще и «кикимора в помощь». И Акулина – да, тоже успела не только что вырасти, а состариться, аж до двадцати девяти годов! Состариться, потому что несколько зубов ей уже выдернул знахарь из ближайшей деревни Завражье – болели сильно. Так-то не видно, когда улыбается, но орехи щелкать трудно.
Акулине с возрастом что-то начало везти совсем часто! Дети завязывались и рождались редко. Из выживших: Маремьяна в двадцать Акулининых лет, сынок Михайло в двадцать два, Васса в двадцать пять, Фрося в двадцать девять. Последний, Шурка-поскребыш, опоздал; не сказать, что любимый, но последний: сорок два уж Акулине было, а мужу – пятьдесят два, если по бумагам. Они всей семьей считали лета по бумагам – для общества. А как считали внутри семьи – это их дело.
Куда там на ноги сынка поднять в таком возрасте! Хорошо, что Васса под рукой оказалась, хотя поначалу они с мужем посчитали возвращение Вассы совершенным несчастьем. Глупые!
Потому что какое там возвращение! Выкинули ее свекор-свекровка с двумя девчонками, второй, незаконной, еще младенцем, – обратно к родителям. Как иначе? Не по людям же ей идти, не «по кусочкам» – милостыню просить. Но что говорить, пусть сама Васса расскажет, если захочет…
Однако же надо объяснить, почему муж Акулины Сергей Силуанов разом на пять лет состарился, если судить по бумагам. Почему в 1824 году, за год до рождения Шурки-поскребыша, у него этакая внезапная дряхлость случилась.
Все просто. Повздорил он с деревенским старостой, или бурмистром, как тот велел себя называть. Не о вере православной: согласием своим Спасовым, староверческим, Сергей не кичился, даже в церкву иной раз ходил, хотя молился отдельно от прочих прихожан, батюшка местный об их семье в своих докладах для консистории всегда подавал как о православных. Раздор из-за земли вышел, чересполосица душила и путала. Староста был неправ, понимал, что неправ, но по-честному не рассудить. Слишком запутались с чересполосицей; тут либо фальшивый отчет барину сделай, либо вовсе дела сдавай. Потому, ясное дело, осерчал староста за то, что ему против совести на Сергея идти пришлось. А Сергей Силуанов крестьянин справный и небедный.
– Забреют, – пригрозил бурмистр, – тебя за прекословие в рекруты, в следующую же очередь, без жребия. Наденешь красную шапку, пусть и не молоденький.
Вот к следующей исповеди на Страстной неделе (а Сергей не ходит к исповеди, хоть в голос и не отрицает великорусскую церковь) говорит он жене:
– Скажи-ка дьячку перед причастием, как записывать станет посемейно всех наших деревенских, что мне не сорок лет, а сорок пять. Сам-то не пойду, скажи, в отлучке, мол.
– Как же? – страшится Акулина. – Ведь в метрике проверят?
– Бог не выдаст, свинья не съест, – ответствует муж. – До сорока двух граница, после этих лет не загребут в солдаты. А метрика… Может, и нет ее уже, метрики этой… Ты скажи как прошу, а там – как сложится.
Сложилось. То ли забыл староста раздор, совесть заела, то ли с метрикой не определились, но мужа Акулины не забрили в рекруты. И стал он на пять лет старее по бумагам. Пусть неправда это, но Акулина запечалилась: и так муж был не молоденький, а стал совсем старый. Умрет рано! Сам свою смерть до поры кличет. Что она без него делать будет? Привыкла ведь! Жалеть начала. Чем дальше, тем пуще! До того нажалела, что судьбу выписала: в один год умрут с мужем, но о том позже.