Старшина сидел ни жив ни мёртв. Она посмотрела на него почти без удивления, молча вошла в кубовую и присела рядом на лавку, исклёванную то ли ножом, то ли топором. Она даже не стала спрашивать его, слышал ли он их разговор. Конечно же слышал. И имел на это полное право. Потому что он касался и его. И именно его, быть может, в первую очередь. Если из окопа выбывает боец, если он убит или ранен, то его место должен занять кто-то другой. Гордон из окопа выбыл. И завтра в этот окоп должен будет лезть старшина Нелюбин. Другого не дано. Она сделала несколько энергичных затяжек, сразу выдававших в ней опытного курильщика, и сказала:

– Вот так, Кондратий Герасимович. Возможно, в чём-то я и не права. И очень даже возможно, что впереди меня ждут большие неприятности. Но через свою совесть и долг, как я его понимаю, переступать не намерена. В крайнем случае пойду простым врачом в полевой медсанбат.

Она чувствовала, что сейчас, все эти трудные минуты, на неё смотрел её погибший муж. Он всё ещё продолжал смотреть на неё. Она это чувствовала. Потому что в душе всё ещё шёл спор, ещё длилась схватка. Нет, нет, решила она наконец, Гордон – самострел, и он сам должен определить свою судьбу. Она даст ему шанс – время, немного времени. Больше – ничего. Илья Маркович всё ещё смотрел на неё.

Старшина Нелюбин молчал.

Она сделала ещё несколько затяжек. Посмотрела на старшину Нелюбина:

– Ну, что вы молчите, Кондратий Герасимович?

– Думаю. Думаю, Фаина Ростиславна. Там-то, на фронте, неколи особо думать. Там всё делается вгорячах. А тут и подумать можно.

– Ну, и что вы надумали?

– А то, что так-то вот: один, говорят, со страху помер, а другой ожил.

– Да, Кондратий Герасимович, дорогой вы мой человек. Такому, как Гордон, стихи незачем читать. Он никогда не сможет полюбить ни Блока, ни тем более Есенина. И всегда их будет понимать и трактовать по-своему. И даже теперь, внутри себя, он конечно же оправдывает свой поступок. И одновременно негодует на меня, – и вдруг воскликнула: – Да есть ли у него родина? Или это и есть проклятие крови?

То, о чём говорила Маковицкая, уже не обращаясь к нему, а размышляя вслух, старшина Нелюбин понимал смутно, вернее даже, сказать правду, то не понимал вовсе.

– Правильно вы давеча сказали, Кондратий Герасимович: от своей тени не уйдёшь.

– А вы, Фаина Ростиславна, тоже боитесь своей тени? – спросил он.

Она ответила не сразу. Некоторое время неподвижным печальным взглядом смотрела на огонёк, мерцающий в печной щели, а потом вздохнула, выпрямившись:

– Нет, не боюсь. Моя тень – мой муж. Мой беззаветный солдат. Русский солдат. Да, именно так, Кондратий Герасимович, русский солдат. Не вышедший из боя. Все погибшие в бою – это солдаты, не вышедшие из боя. Для них он длится и длится.

Дрова в печурке прогорели, и старшина Нелюбин подбросил несколько поленцев, сунул между ними тонкие белые лучины и порадовался себе, что вот и сгодились, не пропала даром его работа. А Маковицкая вдруг сказала:

– Спасибо вам, Кондратий Герасимович. Знаете за что?

Он смотрел на неё удивлённо.

– За то, что вы всегда случаетесь рядом. В самые трудные минуты. За то, что умеете помочь смести этот сор прочь, в сторону. Он ещё будет путаться в ногах. Надо через него перешагивать. Иначе мы замусорим всю нашу жизнь и, что сейчас самое главное, никогда не победим в этой войне. А мы должны победить.

Они выкурили ещё по одной папиросе. Дрова в печи снова прогорели. Старшина Нелюбин больше не подбрасывал. Прощаясь, они обнялись как брат и сестра и разошлись каждый в свою сторону: он пошёл в палату, которая уже спала, а она в свой кабинет, чтобы оформить рапорт на самострела.