Это был еще один набросок дома, но под другим углом, по сравнению с тем, что можно было увидеть в раме. Я заметила, как художница выписала свет на стене дома, напомнивший мне здешние яркие утра, какие я проводила в моем новом жилище. Мне казалось, я слышу птичьи крики над заливом. Кто бы ни нарисовал этот дом, было ясно, что художник знал его во всех подробностях, знал, как падает в окна свет на закате, знал, как дубы в парадном дворе склоняются друг к другу и их ветви переплетаются, даруя дому тень.

Я подержала рисунок в руках, размышляя о том, кто спрятал его – и два другие – в раме. И почему.

Я взяла второй лист и присмотрелась к нему поближе. Это был уже не рисунок, а что-то походившее на поэтические строки. Слова были каллиграфически выписаны темными чернилами, как это сделал бы художник. Заглавные буквы в начале каждой строки были крупнее остальных, каждая строфа аккуратно была выписана по центру.

На бумаге не было нот или чего-то еще, что бы указывало на то, что это текст песни, но когда я начала читать, в ушах у меня зазвучала музыка, слова точно ложились на каждую ноту, как кусочки пазла в предназначенные им места.

Спи, дитя,

Отец твой – рыцарь,

Твоя мать – его любовь,

Океан их разделяет…

Я взглянула на маленький шкаф, где я хранила музыкальную шкатулку, которую дала мне Мими, когда я уезжала, – шкатулку, найденную мной в сезон бурь, покалечивших так много жизней. Словно издалека я наблюдала сама за собой, как я пересекаю комнату, открываю шкатулку, и механизм затрещал как старый сверчок, пока музыка не возродилась к жизни.

Я прослушала мелодию три раза, напевая слова с листа, пока не запомнила их наизусть. Разумеется, я знала эту песенку. Ее пела мне мать. Когда у меня была ветрянка и я не могла спать, она сидела в качалке у моей постели и пела мне ее. Но слова были другие. Там речь шла о любимом ребенке, мирно спавшем в стенах замка. На листе бумаги я читала об отце, отделенном морями от любимой жены и ребенка. Эта песенка предлагала скорее утешение, чем покой, предсказывала потерю, а не поддержку и тепло. Но эти слова я почему-то знала задолго до того, как достала бумаги из рамы…

Лист выпал из моих похолодевших пальцев. Я поколебалась, прежде чем взять в руки третий листок. Мне смутно послышался шум подъехавшей машины, но я не могла остановиться.

Третьим изображением был рисунок пером молодой женщины в полный рост. На ней было длинное платье, вероятно, самого начала девятнадцатого века. Шляпку – капор – она держала в руках, и ветер развевал его ленты и вздымал ей юбки. Она стояла босая, видимо, на песке, у края воды, подбирающейся к ней сзади. У меня перехватило дыхание, когда, взглянув на рисунок попристальней, я заметила там, на расстоянии, корабль с парусами. Мой взгляд скользил по ее лицу – волосы падали ей на лоб, большие миндалевидные глаза и высокие скулы были изящны, однако тонкий носик был слишком вздернут, чтобы она могла считаться красавицей. Но в целом это было, несомненно, лицо, привлекающее внимание. Я вглядывалась и вглядывалась в рисунок. В глазах женщины было что-то немое, но в то же время говорящее. Что-то говорившее о любви, потере и покорности судьбе. Но было и еще что-то, даже помимо вопроса, который она, казалось, хотела задать. Запах пепла щекотал мне горло. «Я тебя знаю». Эти слова всплыли у меня в мозгу вместе с уверенностью, с какой ощущаешь боль или голод.

– Ава?

Обернувшись, я обнаружила в дверях Тиш. Она смотрела на меня озабоченно. Рисунок выскользнул из моей руки на пол, и я быстро опустилась на софу.