Эта красивая цивилизация была внезапно разрушена в XV веке до нашей эры, скорее всего, землетрясением на острове Санторин (бывшей Фере)[6]. Часть его погрузилась в море. По одной из теорий, это отразилось в легенде об Атлантиде. За что рок был так безжалостен к минойцам? Случайность?
…И с той страстью, с которой жители Страны песков строили свои пирамиды, он пытался понять…
Разрушенный Крит захватили воинственные ахейцы, их поход на Трою в XIII веке до н. э. воспел Гомер. А потом последовали пять веков молчания, исчезли письменность, искусства, люди разучились строить не только дворцы, но и обычные дома. И вдруг вновь – Гомер, Эллада… Однако следующие почти две тысячи лет поэмы об ахейцах казались поэтическим вымыслом, и люди жили, не зная о красоте критской, микенской культуры до Шлимана, Эванса, раскопок города Акротири на Фере.
Но сейчас передо мной совсем другое время и другая история. Я пытался вчитаться в летописные формулы. У них простой, ясный и величественный слог: «О, велика скорбь, и велика беда на всех человецех». И вдруг мне почудилось что-то общее между строками древнерусской летописи, тем, что было на Крите, и чем-то еще, совсем близким нам. Это было так неуловимо… Я всегда раньше любил это чувство: вчитываешься в древний текст дальней эпохи, и приходит забытая ясность, похожая на ясность прошедшей любви, только более ясная. И боль и радость давно живших людей встают передо мной, и мне понятна их жизнь, хотя так мало понятного в своей. Странное чувство. Иногда оно приходит как наваждение. Их слова жгут, они как сгустки крови или несбывшихся надежд. Как все, что не удалось умершим под мечом, в плену, в огне…
Мы, с беспомощностью наших теорий и великим прозрением нашего поиска, когда старое забытое слово вдруг начинает оживать – мы в наших статьях, диссертациях и лекциях возвращаем его.
Я раздвинул траву, дотронулся до земли. Она была горячей.
«Леса горели так, что птицы задыхались от дыма и падали на землю, потому что не могли лететь. И люди уходили и не знали куда. О, великая скорбь, и великая беда на всех человецех. И текла кровь по земле, как река сильная, грехов ради наших». Эта странная боль, это странное ощущение, будто я что-то должен людям, которые прожили и останутся в безмолвии (по Платону – «немотствуя»)… Нет, я не должен. Я вглядываюсь с той теплотой и нежностью, которые чувствуешь к ребенку или к любимой женщине. Были же там, тысячи лет назад, и красота, и великие страсти, и боль – и все это для нас в безмолвии?!
И чей-то ответный взгляд, ждущий и тихий…
С тем же чувством я всматривался во фрески и картины, и среди разрушений на картине Бакста «Античный ужас» виделся мне иной женственный лик, легкий и беспечный, как профиль, что мелькал на фресках в Кноссе, безымянный. «Как имя твое? Я хотел бы услышать твое имя».
…И с той страстностью, с которой создается все великое, от пирамид до песен, он пытался понять…
Я снова вчитывался в цитату из летописи: «В лето 6748[7] везде были дым и гарь, и люди не знали, куда брели».
Боль – это еще не так страшно. Страшно, когда не знаешь, куда идти. Что они искали тогда, когда все погибло? Уж не в этот ли Градонеж они ушли, куда уехал сейчас Глеб? Забавный городок. Его жители считают, что все катаклизмы русской истории их почти не затронули. Что они сумели сохранить то, что другие не сберегли. Легенда эта – плод местного патриотизма, но то, что в градонежском музее хранятся интересные рукописи начала XX века, это точно. А когда я рассказал Глебу еще и о том, что там некоторое время снимал дачу сначала Шлиман, а потом его сын Сергей, Глеб сразу туда и поехал. Особенно когда узнал, что мой коллега Афанасий писал мне перед смертью как раз из Градонежа.