Неожиданно он увидел перед собой Почемучку – тот стоял перед отцом, по-взрослому закинув руки назад и, собрав лоб в мелкую частую лесенку морщин, глядел на Гордеева. Почемучка не понимал, что происходит.

«Сейчас будет задавать вопросы, – машинально отметил Гордеев, – почему, да почему?.. А что я отвечу ему?» В окно была, видна рыжая, плотно утрамбованная ногами дорожка, уводящая в ореховые заросли, над недалекой сопкой сгребался в копешки сизый легкий туман. Все-таки Сучан – красивый город… Гордеев ощутил, что ему сделалось страшно. Не за себя страшно, за себя он не боялся, – за Почемучку.

Ну почему сын стоит молча, ну будто бы набрал в рот воды и, перестав быть Почемучкой, не задает своих вопросов? Или же он разобрался в ситуации, как и отец, и испугался настолько, что холодный пот выступил у него не только на лбу, но и под мышками, на хребте, обмокрил лопатки и самый низ спины. Все это есть у отца и должно быть – ведь он здорово провинился, вляпался в дерьмо, – а вот у Почемучки быть не должно…

– Ты чего, Почемучка? – прошептал Гордеев едва слышно, – шелестящий шепот его принесся словно бы из далекого далека, из-за сопок, поросших лещиной, из-за речек, из-за лесов – и не его это был шепот. Чужой…

Чужие люди хотят поселиться в его доме. Или уже поселились? Гордеев глянул умоляюще на Почемучку, попросил его мысленно, одними глазами: «Hy скажи же что-нибудь!» Почемучка вопрос его прочитал, но ничего не ответил. Гордеев повесил голову – он оказался плохим отцом.

Визит «грузинского верноподданного» что-то надсек в Гордееве – испоганил организм, вызвал кровотечение, Гордееву показалось, что даже во рту у него появился вкус крови, и вкус этот делается все сильнее и сильнее, и ноздри у него уже забиты кровью – не продохнуть.

– Почемучка, – прошептал он жалобно, умоляющим тоном, шелестящий шепот этот слабым ветерком растекся по квартире, Гордеев и сам не услышал его, шепот по пути зацепился за клок отставших обоев и повис на нем, будто липкая паутина.

Гордеев понимал, что люди эти, и прежде всего грузин с клювастым лицом старой вороны, не отпустят его, постараются взять свое, а если он воспротивится, ухватится за что-нибудь мертво – будут бить нещадно и, в конце концов, добьют его. Эту породу людей Гордеев успел изучить.

Денег, чтобы вернуть их фирме, Гордеев конечно же не достанет – ладно бы город был богатый, работающий, – тогда все было бы проще, он и нужную сумму раздобыл бы, и довесок еще – сверх того, – выложил бы, и пиво с прицепом выставил бы, но в долг ныне люди не дают денег даже на хлеб. Нет денег ныне у людей, нету – полно домов, где на буханку хлеба не наберется даже двух червонцев.

Перестроечная, выкрученная, как белье, жизнь оказалась много страшнее и беднее доперестроечной, – такой человек, как Гордеев, которому с детства вдували в уши слова «кто был никем, тот станет всем» – раньше, как оказалось, был всем, сейчас же стал никем.

Человек – это ныне тьфу, пыль, грязь, плесень, уничтожить его, обратить в воздух ничего не стоит – вот и появились целые легионы неких порхадзе, окруженных «быками», качками, считающими себя элитой общества, хотя мозгов у этой элиты не больше, чем один раз намазать на хлеб – даже кошке не хватит, чтобы наесться. А уж насчет того, чтобы принять какое-нибудь мудрое решение, о-о-о…

Что делать, что делать? Тугие тревожные молоточки забились у него в ушах – Гордеев не знал, что делать, – жизнь для него вообще кончилась, даже яркие краски, и те погасли – и небо с тихо ползущими невесомыми взболтками облаков, и редкостные деревья, которые только на Дальнем Востоке и растут, больше нигде не водятся, – все это потемнело, сделалось мрачным, гибельным, в воздухе запахло тленом. Виски то стискивала железная боль, мешала дышать, то отпускала, – но отпускала лишь затем, чтобы в следующий миг обернуться болью еще большей.