Плеск волн, сытый рокот уходящего из судна воздуха, вялое шевеление воды за бортом сделались совсем глухими – еще немного и они угаснут вовсе. Он пробовал думать о прошлом, о жене своей, так рано покинувшей его, красивой и домовитой женщине, работавшей в медицинском департаменте города, о дочери, быстро забывшей материнскую могилу, забывшей отца родного, не знающей ныне даже, жив он или нет, – позабыла она, наверное, и Владивосток, один из сложнейших и ярких, с очень непростой судьбой городов России, и те места приморские, редкостные, с которыми было связано ее детство…

При мысли о дочери лицо Шмелева расстроенно потемнело, будто внутри у него что-то вскипело, уже готово было выплеснуться наружу, но человек умело сдержал это худое варево…

Яркое пламя, сидевшее за стеклом «летучей мыши», вновь задергалось, будто ему не хватало воздуха (может, так оно и было?), и начало стремительно тускнеть, будто из него уходила жизнь…

Может, в фонаре иссяк керосин, но такого не должно быть по определению – Гоша Кугук всегда держал фонарь заправленным под самую пробку, пробку же завинчивал до отказа и делал это на берегу, не в море, – на воде ведь может случиться всякое и делать это будет поздно… Гоша законы эти знал хорошо, соблюдал их, как главный свой устав, поскольку сам не раз попадал в беду, чтил Бога выше всего и всех на свете и был прав.

Корпус «Волчанца», дрогнув снова, чуть просел на корму, но катер еще держался на плаву… Шмелев по-прежнему был спокоен, ничто не отразилось на его лице, – приподнявшись на скамейке, глянул, что там, за бортом?

А за бортом было совсем темно, сумрак уже близко подполз к катеру, одного небольшого броска не хватило, чтобы накрыть судно целиком, вот предночная темнота и собирала силы, чтобы сделать последний прыжок.

В голове было… ничего там, собственно, не было, пусто, думать ни о чем не хотелось, да и не мог он уже думать, времени на это совсем не осталось. Вообще пришла пора дать оценку прожитому – каким оно было? Доволен ли он им? Не стыдится ли своего прошлого?

Нет, прошлого Шмелев не стыдился, он никогда не юлил, не предавал, никого не подставлял под удар, чтобы спасти себя, старался жить честно, поэтому никакого богатства так и не нажил, – кроме этого катера, пожалуй, – работать старался так, чтобы никто никогда не говорил о нем худых слов…

Так оно и вышло, в общем-то.

Конечно, Шмелев, как всякий человек пенсионного возраста, в ельцинскую пору сделался лишним, и хотя он не участвовал ни в каких преобразованиях и не рубил топором советскую власть, не отличился и в сопротивлении демократам, а честно работал на своем месте, он все равно здорово мешал и левым и правым, – всем, словом, а здешним революционерам, гайдарам, чубайсам, авенам – особенно. Что делали революционеры с такими людьми – известно…

Засовывали в кастрюлю, накрывали сверху крышкой и ставили на газовую горелку, включенную на полную мощь. Доводили до кипения. Можно себе представить, во что там превращался лишний человек.

Страшная была пора. Бандиты и неучи управляли городом, адмиралы продавали современные боевые корабли на иголки, милицейские начальники сколачивали разбойные шайки.

Горькое, тяжелое время то ушло, но многие люди, в том числе и те, кого Шмелев хорошо знал, ушли также, не выдержали, – души у них разорвались, сердца тоже не выдержали, – пропитанный водкой вольный ельцинский мир они сменили на однокомнатные земляные квартиры, которых немало возникло тогда на местных кладбищах.

Наверное, надо было бы уйти и Шмелеву, но он посчитал такую позицию трусливой и не ушел, остался… Может быть, напрасно остался?