Фаррух стоял и слушал австрийские ритмы немецкого Джулии – всегда «ищ», никогда «ихь»[40], – и его мысленному взору явилась она, восемнадцати- или девятнадцатилетняя, когда он ухаживал за ней в старом, с желтыми стенами доме ее матери в Гринцинге. Дом был завален предметами искусства в стиле бидермейер[41]. В фойе возле стоячей вешалки – бюст Франца Грильпарцера[42]. Работы портретиста, маниакально стремящегося к тому, чтобы на личиках детей была одна невинность, доминировали в чайной комнате, которая была переполнена более оригинальными, чем детские личики, предметами в виде фарфоровых птиц и серебряных антилоп. Фаррух вспомнил, как однажды во второй половине дня он, с сахарницей в руке, сделал нервный широкий жест и разбил стеклянный цветной абажур.
В комнате было двое часов. Одни каждые полчаса играли фрагмент вальса Ланнера и каждый час – немного более длинный фрагмент вальса Штрауса; другие часы аналогично платили признанием Бетховену и Шуберту. По понятным причинам одни были настроены на минуту с отставанием от других. Фаррух вспомнил, что, в то время как Джулия и ее мать убирали осколки разбитого им абажура, он слышал сначала Штрауса, а затем Шуберта.
Вспоминая их многочисленные послеполуденные чаепития, он мог легко себе представить, какой была его жена в девичестве. Она всегда одевалась в стиле, которым бы леди Дакворт восхищалась. Джулия носила кремовую блузку с рукавами, отороченными тесьмой, и с высоким гофрированным воротником. Между собой в семье говорили по-немецки, поскольку английский их матушки был хуже, чем у дочерей. Теперь лишь изредка Фаррух говорил с женой по-немецки. Они пользовались немецким лишь во время соитий или когда оставались одни в темноте. На этом языке Джулия сказала ему: «Я нахожу тебя очень симпатичным». Хотя уже прошло два года с тех пор, как он стал за ней ухаживать, тем не менее ему показалось, что она поторопилась, и он ничего ей не ответил. Он пытался сформулировать в голове вопрос – как она относится к цвету его кожи, – когда она внезапно добавила: «Особенно мне нравится твоя кожа. Она так хорошо смотрится рядом с моей». Когда говорят, что немецкий или какой-то другой язык романтичен, на самом деле люди просто наслаждаются воспоминаниями о прошлом, которое было связано с этим языком, подумал доктор. Было что-то интимное в том, как Джулия по-немецки обращалась к Дхару, которого она всегда называла Джон Д. Так называли его слуги, и Джулия переняла это у них точно так же, как они с доктором Даруваллой когда-то «переняли» этих слуг.
Они были немощными стариками, супружеская пара Налин и Сваруп – дети доктора Даруваллы и Джон Д. всегда звали ее Рупа, – но они пережили и Лоуджи, и Мехер, которым прежде прислуживали. На Фарруха и Джулию они трудились как пенсионеры, то есть неполный рабочий день, – настолько хозяева редко бывали в Бомбее. Остальное время Налин и Рупа присматривали за квартирой. Куда им податься, если доктор Дарувалла продаст квартиру? Он согласился с Джулией, что они попытаются продать апартаменты, но только после того, как умрут их старые слуги. Даже возвращаясь в Индию, Фаррух не задерживался в Бомбее настолько, чтобы не мог позволить себе остановиться в приличном отеле. Однажды, когда один из канадских коллег доктора сказал ему с усмешкой, что тот слишком консервативен в таких вещах, Джулия заметила: «Фаррух не консервативен – он абсолютно расточителен. Он держит квартиру в Бомбее, чтобы бывшим слугам его родителей было где жить!»
Тут доктор Дарувалла услышал, как его супруга сказала что-то об «Ожерелье королевы» – так здесь называли цепочку огней, протянувшуюся вдоль Марин-драйв. Так их назвали, когда они еще светились белым светом; теперь из-за постоянного смога свет их пожелтел. Джулия говорила, что желтый свет совершенно не подходит для ожерелья королевы.