– Беатрис, а где ты живешь?

Она вдруг снова попыталась отодвинуться.

– Стой. Нет, глупышка, я не адрес спрашиваю. Внутри. Мы касаемся висками. Ты там живешь? Между нами расстояние не больше дюйма. Я вот живу возле затылка, прямо там, внутри… скорее у затылка, чем у лба. А ты как? Ты живешь… вот здесь, да? Если я положу пальцы тебе сзади на шею и подвину их вверх, я правильно попаду? Еще выше?

Она отпрянула.

– Да ты… Перестань! Сэмми!

Как далеко ты простираешься? Ты – черная центральная клякса, неспособная исследовать самое себя? Или ты обитаешь в ином режиме, не в мыслях, растягиваясь в безмятежности и определенности?

Но верх одержал мускус.

– Сэмми?

– Я же сказал, что люблю тебя. Господи боже, разве ты не понимаешь, что это значит? Я хочу тебя, я хочу тебя всю, не одни лишь холодные поцелуи и прогулки… я хочу быть с тобою, и в тебе, и на тебе, вокруг тебя… я хочу слияния и тождественности… О боже! Беатрис, Беатрис, я люблю тебя!.. Я хочу быть тобой!

Это был миг, когда она могла бы убежать, убежать достаточно далеко, чтобы написать мне письмо и затем шарахаться. Если на то пошло, это был ее последний шанс – да только она этого не знала. К тому же не исключено, что даже ее кожа-оболочка испытывала тепло и телесное возбуждение от пребывания в моих крепких руках.

– Скажи, что любишь меня, или я сойду с ума!

– Сэмми… опомнись… Ведь заметят же…

– Да провались они! Смотри на меня.

– Я думала…

– Что мы друзья? Вранье.

– Я думала…

– Ошибаешься. Мы не друзья, нам никогда не стать друзьями. Ты что, не чувствуешь? Мы гораздо больше… должны быть больше. Целуй меня!

– Не хочу. Сэмми, послушай… да прекрати ты! Дай подумать.

– А ты не думай. Чувствуй. Что, не получается?

– Не знаю.

– Выходи за меня.

– Нам нельзя. Мы еще студенты… у нас и денег-то нет.

– Тогда скажи, что выйдешь за меня. Когда-нибудь. Когда можно будет. Ну, говори!

– Сюда идут.

– Если ты не выйдешь за меня замуж, я… я…

– Увидят же!

– Я тебя убью.

По тропинке к нам приближались мужчина и женщина, держась за руки, частично решив свои вопросы. Нас они старательно не заметили, а затем исчезли из виду.

– Итак?

По голым ветвям защелкал дождь. Убийство – убийством, а дождь – дождем. Мы двинулись дальше; я держался чуть позади ее плеча.

– Так что ты решила?

Ее лицо пунцовело, было мокрым и блестящим. В волосах висели гроздья бисеринок и бриллиантов.

– Сэмми, нам бы прибавить шагу… Если пропустим автобус, следующего ждать и ждать…

Я вцепился ей в запястье и развернул кругом.

– Я не шучу.

Ее глаза и сейчас были ясными, безмятежными. Хотя и блестели ярче, о, куда ярче, то ли мятежной непокорностью, то ли триумфом.

– Ты сказал, что я тебе не безразлична.

– Господи боже!

Я оглядел ее хрупкое тело, ощущая под пальцами тонкокостный череп, округлую и беззащитную шею.

– Мы не сможем пожениться еще очень долго.

– Беатрис!

Она чуточку придвинулась и взглянула мне в лицо яркими, довольными глазами. Подставила губы для бесконечного поцелуя.

– Значит, все-таки выйдешь? Скажи «да»!

Она усмехнулась и обронила ближайшее к согласию слово из всех ей известных:

– Может быть.

5

Ибо это «может быть» – примета всей нашей эпохи. Мы ни в чем не были уверены. Не Беатрис, а мне следовало произнести «может быть». Чем громче я вопил вслед за партией, тем чаще внутренний голос советовал мне не вести себя по-дурацки, что никому не дано быть уверенным в чем бы то ни было. Жизнь брела по колено в тенях, спотыкалась, была относительной. Так что Беатрисино «может быть» я мог счесть за «да».

Молодой человек, не уверенный ни в чем, кроме соли и пряностей секса; уверенный, что если в жизни и есть некая положительная ценность, то она-то и заключена в сем неоспоримом удовольствии. Хочешь – бойся его, проклинай, возвеличивай, но никто не может отрицать, что удовольствие все же присутствует. Что же касается Искусства… разве не утверждалось, что юность, в чье распоряжение предоставлены ресурсы всего человеческого знания, нуждается лишь во времени, чтобы познать все? Разве не утверждалось в толстых и нечитаемых учебниках, что корень искусства – это секс? Разве может быть иначе, когда столь много умных людей так говорили и, что куда важнее, так себя вели? Следовательно, щекотное наслаждение, «маленькая смерть», разделенная с другим человеком или понесенная от своей же руки, не является ни относительной, ни греховной, но, напротив, служит алтарем того храма, что нам достался – каким бы халтурным он ни был. Однако при этом подспудной, глубоко запрятанной оценкой жизненного опыта как такового начинает досаждать вопрос: если на этом все, то не слишком ли жалкое вознаграждение мы получаем за свое рождение, за стыд и досады взросления? И все же сейчас я выводил Беатрис на эту сексуальную орбиту. Даже она должна узнать, что брак и половой акт суть вещи не разобщенные. При мысли об этом слабели колени, а жаркое дыхание ставило подножку моим легким.