На этот раз я не стал делать вид, будто еду мимо. Я сидел на велике, придерживая руль одной рукой и опираясь ногой о тротуар. Они наконец гурьбой вывалились из двустворчатых дверей, и вместе с ними вышла она. Благословенные подружки уже были в курсе дела, потому что демонстративно зашагали прочь, даже не хихикая. Я посмотрел ей в глаза, сгорая со стыда за свою исповедь.

– Ты прочитала мое письмо?

Эти слова не вогнали ее в краску. Храня полнейшее молчание, мы зашли в «Лайонз» и присели к столику.

– Так как?

Тут она слегла зарделась и заговорила мягко и ласково, словно обращалась к калеке:

– Сэмми, я не знаю что тебе ответить.

– Там все без утайки, как есть. Ты (разводя руки в стороны) меня одолела. Я разбит в пух и прах.

– То есть?

– Это нечто вроде соперничества.

Но и сейчас в ее глазах я видел лишь пустоту непонимания.

– Ладно, забудь. Если не можешь понять, то… Слушай, хоть немного доброжелательности, а? Дай мне шанс… неужто я такое чучело? Ну да, не красавец, знаю, но ведь… (глубокий вздох)… но ведь… ты же знаешь, что я чувствую.

Молчание.

– А?

– Твои занятия. Они когда-нибудь кончатся. И ты перестанешь ездить этой дорогой.

– Занятия? Ты о чем?… А! Литография-то? Да нет, я имел в виду… если б мы… скажем, прогулялись бы за город, а ты могла бы даже… да я вообще безобидный, честное слово.

– Твоя учеба!

– Догадалась, значит? Я бросаю школу. Есть вещи поважнее.

– Сэмми!

Вот когда начали наполняться два безмятежных озерца. В них появились интерес, благоговение и толика задумчивости. Что ей пришло в голову в эту минуту? «Значит, это правда, он влюблен и пошел для меня на жертву? В конце концов, я того стою. Во мне что-то есть. Я нисколько не хуже других. Я – человек?».

– Так ты поедешь? Скажи, что поедешь, Беатрис!

Она была похвально добродетельна на всех уровнях. Да, она поедет, но я должен дать слово, – нет-нет, не в обмен, иначе это был бы торг – дать слово, что не брошу учебу. Думаю, она начинала видеть в себе некое средоточие власти, источник благотворного влияния, однако ее заинтересованность в моем будущем наполнила меня таким восторгом, что я не стал это препарировать.

Нет, не в воскресенье. В субботу. Воскресенье служит не для поездок, сказала она, слегка даже удивившись, что кто-то осмеливается посягать на такой день. Так я повстречался с моим первым и, если на то пошло, единственным соперником. Сейчас, как и тогда, меня изумляет, что, во-первых, я столь дико разозлился на этого незримого противника, а во-вторых, так и не нашел ни одного конкурента из плоти и крови. Ведь она была такой милой, неповторимой, прекрасной… а может, я выдумал ее красоту? Да если б все молодые люди напоминали меня, ей бы проходу не было. Неужели больше никто не обладал этим неутолимым желанием знать, стать другим человеком, понимать? Неужели подле нее не было иного сосуда со смесью из обожествления, ревности и набухшей мускусной плоти, кроме моего? Да и были ли они, эти другие? Всем ли ведомо, что значит снискать благосклонность и пережить при этом бурю восторга и признательности – и бешеной ярости, что это одолжение пришлось выклянчивать?

Мы бродили по меловым холмам в серую погоду, и я тряс перед ней своими талантами, сам себя удивляя. Описав тот подспудный позыв, что толкал меня к живописи, я преисполнился чувства собственной гениальности. Но ей я подавал это как недуг, который стоит на пути к респектабельной, зажиточной жизни. По крайней мере, так мне представляется, коль скоро тут сплошные домыслы. Я сам не понимаю свою жизнь – и это часть ее реалий. Мало того, Беатрис не облегчала мне задачу, потому что почти все время отмалчивалась. Я знаю лишь одно: видимо, мне удалось-таки изобразить перед ней картину мятущейся души, внушающей трепет и жалость. Хотя истина была куда менее масштабной, рана не столь трагичной и, как ни парадоксально, не столь легко излечимой.