– Да вы не сердитесь, Мариночка. Я понимаю, как вам сейчас гадко. Давайте лучше вместе подумаем, что в этой ситуации можно сделать, чтобы…

– Анна Семеновна, я не собираюсь ни с кем обсуждать свои семейные проблемы. Извините, если я сейчас груба с вами. Я как-нибудь сама разберусь.

– Ну вот, обиделись! Я ж вам добра хочу, я же абсолютно искренна с вами! Не хорохорьтесь, Мариночка. В данной ситуации лучше проговаривать проблему. Как выражается мой муж, «надо бить гордыню кулаком в темечко».

– Нет. Я сама разберусь. Спасибо за участие, – холодно отрезала Марина, отвернувшись к окну. Дождевые капли по-прежнему вяло ползли по стеклу, перетекая одна в другую, постепенно утолщаясь и образуя в конце довольно шустрые ручейки, похожие на обильные слезы.

– Ну что ж, смотрите, – помолчав, сухо произнесла Анна Семеновна, – сами так сами. Только как бы уж поздно не было разбираться-то. Вы хоть в курсе, что у них все уже далеко зашло? Очень далеко?

– Я – нет. А вы, стало быть, в курсе?

– Так не я одна. Вот уж месяц, как все только об этом и говорят. Их же все время видят вместе в городе. А Валентина Петровна из бухгалтерии как-то с отчетом задержалась, пошла домой совсем поздно, а они в приемной…

– Хватит, Анна Семеновна! Мне все понятно. Можете не продолжать.

– Нет, но это же невозможно, Мариночка! Вы что, действительно ничего не замечаете? Ослепли и оглохли? Он же уже все грани дозволенные перешел! Я сейчас через приемную проходила, он опять около нее торчит. И ведь даже не соизволил приличное выражение лица в мою сторону сделать! Так на эту Настю смотрит, что… Мне даже неловко стало, ей-богу. Бессовестный! Прямо при живой жене.

– Да. Уж извините, умирать мне пока не хочется.

– Так и я про то же. Нет, мне все-таки интересно… Неужели вы и впрямь ничего не замечали? Или притворяетесь? А, Мариночка?

Марина улыбнулась затравленно, пытаясь уложить в себе полученную информацию. Ту самую информацию, которая бродила вокруг нее неприкаянно и была лишь неприятной тенью – до сегодняшнего дня. Тенью, от которой можно было отмахнуться. Потому что она злая, липкая и противная. Испуганный разум так и шептал: отмахнись. Не надо, мол, знать о том, о чем знать не хочешь. Совершенно дурацкая позиция. Как будто она, эта позиция, ей аванс посулила – авось пронесет, само по себе рассосется, в раковую опухоль не материализуется. Черта с два, не материализуется! Кого этой позицией обмануть можно? Саму себя разве?

– Ну, что вы молчите? Если не верите, так сами сходите и посмотрите. Наверняка ваш муженек до сих пор там торчит, в приемной. Он же не думает о том, что вас на весь свет ославил. Что у вас тут должность, авторитет, зарплата высокая. Стоит, смотрит на нее, как влюбленный тетерев. А она глазки вскинула, улыбается, трепещет вся. Тьфу, противно! Куда вы, Мариночка?

Марина и сама не поняла, что произошло. Ноги сами понесли ее к выходу из кабинета. Да что такое происходит в самом деле? Она что, и впрямь посмешищем для всех стала? Объектом для сплетен в курилках, объектом для жалости? Возмущение захлестнуло ее полностью, будто окатило сверху ледяным душем. Так бывает со многими людьми: терпят, терпят до последнего, делают распрекрасную мину при плохой игре, а потом вдруг – раз! – и взорвутся праведным негодованием. И грудью вперед, и плечи назад, и подбородок вверх – мы гордые, мы не такие! И вообще с нами так нельзя!

Олег действительно был в приемной – стоял к Марине спиной, упершись руками в Настин большой стол. На секунду выплыло из-за Олеговой спины Настино счастливо-обалдевшее лицо и тут же спряталось обратно. И Олег распрямился, развернулся к Марине всем корпусом, уставился виновато и одновременно набычившись. Удивительно даже, как это у него на лице все совместилось – и виноватость, и злость. А Настино лицо стало, наоборот, очень испуганным. Хорошенькая головка будто в плечи ушла, одни ушки маленькие торчат, разве что руки не выставила навстречу для защиты. Не зря, наверное, испугалась. Надо полагать, вид вошедшей в приемную законной жены был для нее сейчас пострашнее статуи Командора. Хотя самой Марине казалось, что держится она с прежним равнодушным достоинством. Только голос слишком уж надрывно и неистово прозвучал, будто скрипичная струна лопнула: