– Эх, жаль, зима на дворе, – сказала Затея. – Никакого хорошего средства не найдешь!
– А что нужно? – Горыня с надеждой вскинула голову.
Так есть какие-то хорошие средства?
– Лучше всего бы жабу! Коли кого лихорадка треплет, то надобно ему жабу поцеловать и прочь пустить – лихоманка непременно с жабой уйдет! Еще хорошо лягушку в тряпочку завязать и на шее три дня носить. Или ночницу под мышкой – она верно лихорадку прочь уносит. Еще рака – рак пятится, и хвороба с ним от человека пятится. Или рачьи глаза истолочь и дать выпить…
Горыня поморщилась от перечня этих лечебных средств, но Затея была права – где же зимой найдешь жаб и лягушек? Жаба его уже сама поцеловала, подумала Горыня, вспомнив вчерашнее. Не от того ли он и расхворался так?
Она не смогла бы объяснить, чем ей так не нравится Затея. Лицом та не походила на жабу. Самое обычное лицо, невзрачные черты – глубоко посаженные глаза, тонкие бесцветные брови. Где хочешь таких баб найдешь целый пучок. Держится живо, бойко, приветливо, но эта приветливость холодна, притворна, а в ее коротком, деревянном хохоте прорывается бессердечие, черная дыра вместо души. Лучше бы тут сидела сварливая горбатая бабка, какими чаще бывают лесные ведуньи – не так было бы жутко.
– А вот что у меня есть! – О чем-то вспомнив, Затея полезла в скрыню, долго там рылась и вытащила нечто вроде ожерелья из гремящих белых орехов. – Вот! Головы змеиные! Девять змей, на Ярилин день взятых! Это тоже средство верное!
Она надела змеиные головы Ракитану на шею; он лишь слегка пошевелил веками. Потом Затея извлекла еще одну змеиную голову и через нее процедила для Ракитана питье – отвар какой-то травы. Отвар он выпил, но за весь день он ничего не съел, слабо отмахивался при виде горшка с толокном.
– Вот еще что есть! – Сходив в погреб, Затея принесла горшочек, обвязанный засаленной тряпочкой. – Сало ежовое!
– Что? – Горыня о таком и не слышала.
– Сало ежовое! Из ежа вытопленное! Надобно хворого этим салом намазать – у ежа колючки, Свирепица прикоснется к нему – потрепать, наколется и уйдет!
Горыня помазала отцу вонючим ежовым салом шею и грудь, сама потом долго отмывала руки. Она хотела смотреть за ним всю ночь, но заснула, сидя на полу и привалившись к лавке. Ей тоже немоглось: побаливала голова, ныли суставы. Она просыпалась от отцова кашля, вставала, вытирала ему лицо и шею, предлагала питье – горшочек стоял в печи, – страдая от того, что больше ничего не может сделать. Подумала, не сделать ли относ, как принято было изгонять лихорадку, но вспомнила, как мало толку от этого бывает. Может, выбросить к лешим ту синюю шапку? Да ведь поздно – лихорадка уже не в шапке…
Ни разу еще в ее жизни не было ночи тяжелее. Даже та первая ночь после смерти Нечая прошла легче – тогда Горыня еще не осознала, что привычная жизнь закончилась навсегда. Казалось, сама боль в ее теле порождена тоской, отрывом от дома, от своих. «Дедова кость» у нее за пазухой не могла помочь Ракитану – это были не его чуры.
И надоумил же его какой-то навец ехать в Волынь! Горыня не сомневалась, что сама болезнь отца возникла из-за того, что он покинул дом и пустился в чужие края, полные невидимого зла. И ехали-то недолго – а заехали прямо на тот свет, в темный лес, к младшей из трех лихорадок, и оставалось только ждать, кто одолеет: злыдня или Ракитанова доля.
Очнувшись от очередного приступа тяжкого сна, Горыня почуяла, что уже утро. Отец тяжело дышал, в груди у него что-то сипело, с губ рвались слабые стоны. Не то он спал, не то был без памяти. С трудом сбрасывая с себя оцепенение, Горыня встала, перечесала косу, умылась. Ее будто держали невидимые путы, и для простых движений приходилось напрягать все ее великанские силы. Не будя хозяйку, она растопила печь, поставила варить замоченное с вечера толокно и пошла к козам.