Илья любил представлять этого брата: как тот лежал целыми днями и думал о тайных вещах.

Как ждал, когда все уйдут из дома смешиваться с новым ритмом вещей, вдыхать влажный воздух неродины и совершаться, реализовываться в чужой повседневности.

“Что он узнал такое, что сделало слова ненужными, нежелательными, дало возможность от всего отказаться?” – хотел понять Илья. Он видел это знание как темную вязкую живую массу внутри брата – тот был без имени, абстрактная отдельность от мира, что требует все назвать.

Илья вспомнил, как в Лефортовской тюрьме он однажды делил камеру с таким молчуном. Там еще была третья шконка – напротив двери, но она стояла пустая, и свет от лампочки под потолком тускло прятался в неровностях сварных швов ее безматрасной голизны.

Антон соглашался, что брат мог узнать, познать, понять нечто за пределами ежедневного смысла, и это отделило его ото всех.

– Он же гений, – объяснял Антон. – И раньше таким был. Только разговаривал.

О брате Антон всегда говорил по-русски: тот был частью детства, все еще продолжавшегося там, в другой, далекой стране, в другой реальности-нереальности, где когда-то были дача и бабушка.

– Кошка рожала каждое лето, – рассказывал Антон (уже по-английски). – Притом неясно от кого: на соседних дачах котов не было.

У него и теперь жила кошка, делившая его квартиру – узкий пенал студии на Ист 11-й Стрит – с ним и навещавшими его женщинами. Целый день кошка сидела на подоконнике в мутном окне четвертого этажа и смотрела на жизнь.

Дом был без лифта, и лестница пахла всеми квартирами сразу.

Напротив Антона жил сумасшедший старик-поляк; когда к Антону приходили гости, он открывал дверь и мочился наружу. Ночью дед ходил по этажам и разговаривал с призраками, населявшими его одиночество. Призраки сидели на перилах, матово светились и скучали. Старик им надоел, и они ждали, когда он умрет.

Нью-Йорк 2

Все началось в тот четверг.

Илья жил в Нью-Йорке и пробовал побороть страх, едкий, как запах болезни: а что, если внешний, видимый мир – это всё, и нет никакого иного, потаенного смысла за его материальной очевидностью. Верить в такое было невозможно, стыдно даже; где-то, сокрытое ото всех, пряталось тайное, конечное знание, которое нужно обнаружить и заслужить.

Был апрель, Илья точно помнил, что апрель, но не помнил, почему это так важно. Манхэттен цвел тополями, и швейцары на Парк Авеню грелись на неожиданном солнце перед подъездами, прятавшими богатых от остальных. На улицах и в парках снова поселились бездомные. В городе стало больше света, длинноногих женщин и крыс.

В тот вечер Илья опоздал: он никак не мог закончить отчет о дневной динамике между иеной и долларом, а его полагалось закончить до семи вечера. В семь по Нью-Йорку открывалась токийская биржа, и трейдеры должны были сформировать взгляд на валютный рынок. На Уолл Стрит это называлось currency view. Илья отвечал за currency view. Обычно он заканчивал к шести и отправлял написанное – три страницы графиков и мнений – в торговый зал. Потом он отвечал на звонки трейдеров, которые требовали объяснений и задавали вопросы. Он знал их только по голосам и никогда не видел. Они жили в телефонной трубке, и Илью это устраивало. Он придумывал им жизни и не верил, что их реальность окажется интереснее его выдумок.

Но сегодня был четверг, и Илья опаздывал в другую реальность – свою собственную. Каждый четверг после работы он приходил в большую бестолковую квартиру родителей Антона, где говорили о неведомом и важном. Из окон их гостиной был виден прямоугольник Граммерси Парк.