Вот так, под песни Джо Текса или Эла Грина, она феноменально собирала по кусочкам машину для обольщения.

Ее платья – либо шифоновые лоскутки, либо изделия из липкой синтетики, либо нечто грубое на ощупь, связанное из золотых, серебряных или бронзовых металлических нитей. Чулки – черная, бордовая или алая сетка; а от того, какие она подбирала лаковые туфли – зеленые, розовые, багровые, иногда оранжевые, – кружилась голова. Она ходила яркая как попугай. Иногда надевала экстравагантные ботинки со шнуровкой до колена и вырезом на носке. Иногда обвязывала ремешками лодыжки, как у раба. Потом, разодевшись как блудница Раав, но укрывшись непробиваемой обшивкой из порочной невинности, накидывала очередные меха – забила ими целый чемодан, была даже накидка из шиншиллы; набрасывала палантин, манто или жакетик из прекрасных шкурок на покатые обнаженные плечи с их вдохновляющей хрупкостью, и скакала в дьявольскую тьму ночи с видом примерного дитяти по дороге в воскресную школу. Возвращалась уже под утро, в пять или шесть, с еле уловимым запахом спиртного и кучей долларов под резинкой чулка.

Куча долларов под резинкой чулка. Пока я жил с Лейлой, денег всегда хватало. Питались мы хорошо, причем довольно часто с прилавка близлежащего гастронома: сэндвичи (например, пастрами на ржаном хлебе), копченая колбаса, капустный салат, жареная курица, картофельный салат, яблочный пирог, черничный пирог, ягодный пирог, пирог из малины и из красной смородины, персиковый пирог, ореховый пирог, и так далее и тому подобное, а еще чизкейк и штрудель. Из китайского ресторана мы брали домой омлет фу-янг и суп ван-тан, а еще жареный рис в коробочках, и постоянно пили кока-колу, доставая из холодильника запотевшие банки.

Треснутое зеркало искривляло рассеченное надвое отражение Лейлы и моей головы, вокруг которой вились дымчатые колечки от косяка. Наблюдая, как она одевается, примеряя публичный образ, я становился свидетелем инверсии ритуала раздевания; чем больше на ней было одежды, тем более живо я рисовал ее обнаженной. Наблюдая в зеркале, как я наблюдаю за процедурой трансформации, лишь подчеркивающей ее черные бархатные бедра и между ними пунцовую щель, она, казалось, оставляла в зеркале свою сущность и позволяла себе быть частичкой вымысла из эротической фантазии, в которую это зеркало меня забрасывало.

Итак, мы вместе погружались в общую фантазию, в самосозданный, самовозобновляющийся солипсический мир женщины, наблюдающей, как за ней наблюдают, через зеркало, которое, похоже, и раскололось-то от усилий поддержать ее мир.

Я не успел рассказать, что Лейла была совсем еще ребенком, маленьким и порой приставучим. Как нежная фарфоровая статуэтка, которую хочется разбить именно потому, что она такая хрупкая. Она шла, словно пританцовывала, да так бойко, что становилось ясно: ей ничего не стоит споткнуться, упасть.

Я никогда не встречал такой зацикленной на стиле девушки. Ресницы, вылепленный свод прически – все должно было быть в ажуре, ничего важнее в мире не существовало. Перед работой она не позволяла себя целовать, чтобы я не размазал помаду или не испачкал ее, а меня, понятно, возбуждало ее ритуальное перевоплощение, то, как она целенаправленно лишала себя одухотворенности, превращаясь в украшенный кусок мяса, и я пытался взять ее любой ценой, в последнюю минуту, пусть даже стоя, у стены. Ее губы растягивались, обнажая темные десны, и, терзаясь обидой, она выдыхала «Нет!», оставляя розовыми коготками на моей спине следы скорее возмущения, чем страсти.