– К чему ты больше всего стремишься? – спросил отец.
Мать ответила за меня:
– Мне представляется, он рад, что больше этого не нужно скрывать.
– Что скрывать? – спросил я.
Она отодвинула от себя хрустящий лук.
– То, что ты способен сделать. Однажды попав туда, где тебе позволено быть полностью самим собой… поверь, ты никогда не захочешь оттуда уходить.
В памяти моей не сохранилось, говорила ли она когда-нибудь, что любит меня, хотя она крепко обхватила меня за шею в аэропорту и напомнила, что предохраняться – это моя забота, а не забота моих будущих подружек. Маму убили в июне 1993 года сторонники Господней Армии Сопротивления, на горной дороге по северо-западной границе Конго. Она погибла вместе со своим любовником-французом, с которым, как выяснилось, жила уже почти десяток лет. О ее смерти писала «Нью-Йорк таймс».
Мой отец отнесся к этому известию так же, как и к сообщению о трагедии с космическим челноком «Челленджером»: серьезно, но без особого признака личного горя. Не могу сказать вам, любили ли они когда-нибудь друг друга или что побудило их совместно завести ребенка. Это тайна похлеще всего связанного с Шелли Бьюкс и Финикийцем. Точно скажу: насколько мне известно, в жизни отца не было ни одной женщины за все те годы, что они жили врозь: вначале, когда их развела Африка, и позже, когда их разлучила мамина смерть.
И он читал ее книги. Все до единой. Держал их на полке прямо под фотоальбомами.
Мой отец дожил до моего окончания МТИ и вернулся на западное побережье, чтобы быть рядом, когда я защищал кандидатскую (а потом и докторскую) в Калифорнийском технологическом. Он умер за неделю до того, как мне стукнуло двадцать два. На работающей линии высоковольтной передачи в мокрую и ветреную ночь случился обрыв, и его ударило проводом по спине, когда он стоял рядом с аварийным фургоном и собирал свой набор инструментов. Его пригвоздило ста тридцатью восемью киловольтами.
В XXI век я вступил в одиночку, сердитый сирота, сокрушавшийся об этом всякий раз, когда кто-то из моих сверстников брюзжал на своих родителей («мать моя кипятком исходит оттого, что я не хочу изучать право», «мой папахен уснул на моем выпускном» и прочее и прочее). Зато потом меня раздражали люди, не жаловавшиеся на своих родителей, а говорившие о них с любовным восторгом («моя мама говорит, что ей все равно, чем я буду заниматься, лишь бы я был счастлив», «отец до сих пор зовет меня «Маленьким Солдатиком» и прочее и прочее).
Нет такой системы мер, по которой можно было бы точно вычислить, какое количество горечи носил я в своем сердце, пока был молод и одинок. Чувство личной обиды съедало меня, словно рак, опустошало меня, оставляло мрачным и изможденным. Когда в восемнадцать я уехал в МТИ, я весил триста тридцать фунтов. Шесть лет спустя во мне осталось сто семьдесят[30]. Я не делал никаких упражнений. То была ярость. Возмущение – это форма голодания. Обида – это голодовка души.
Большую часть пропахших плесенью унылых апрельских каникул я приводил в порядок дом в Купертино, сваливая в коробки одежду и щербатую обеденную посуду, чтобы отвезти их благотворителям, доставлял книги в библиотеку. В ту весну пыльцы было навалом, она покрывала окна яркой желтоватой дымкой. Зайди кто-нибудь в дом, так увидели бы меня всего в слезах, стекающих с кончика носа, и подумали бы, что это от горя, а это на самом деле была аллергия. Упаковывать вещи в доме, в котором я прожил все свое детство, оказалось делом поразительно бесстрастным. При всех наших мебельных гарнитурах и безобидных обоях в полосочку, мы почти не оставили в доме никакого следа.