Димка быстро ушагал на улицу, очень долго сидел на толчке, ежился от мятных объятий ветра, драконьим языком опоясывавшего тощие чресла и бока, рассматривал через распахнутую дверь крупные нерусские звезды и пытался нащупать внутри себя остатки вычитанного в школе нравственного закона. Закон шугался где-то в районе пяток, а на призывы откликался вялым: сотри гниду с лица земли. На дополнительные вопросы вроде: а тело куда? а дальше чего? а на зоне легче будет? – закон не реагировал, не исключая, похоже, обрушения мира и не особо его пугаясь.

Димка тоже не пугался. Просто понимал: пока Парш жив, ему, Димке, жизни не будет. Вывести Парша из жизни может только Димка. А это прекратит Димкину жизнь. Во всяком случае, такую, к которой он привык и которую знал. Осталось выбрать между двумя паршивостями. Хотя что тут выбирать – в части всем был край, пока Олежка не пострелял дагов и не вынес себе мозги, это было плохо, жутко, неправильно, – но после этого стало можно жить. Здесь так же: пока Парш цепляет только Димку, но потом ведь раскинется на остальных. Зараза – она растекается, если не пресекать. Мне все равно му́ка – так лучше ее закончить разом, чтобы другие не мучились.

Димка выбрал, кряхтя, извлек себя из кабинки, походил вокруг барака, чтобы размять онемелости, в том числе головные, убедился, что другого выхода нет, мягко, но решительно устремился в третий блок, застыл, всмотрелся в Паршево лицо, сладко изнемог, предвкушая, – и очнулся в коридоре, у остро воняющей липкой стенки.

На сей раз проверять, не уладилось ли все само собой, Димка не стал. Побрел к выходу, сел на крыльцо и долго, пока шея не затекла, смотрел на звезды, потом ниже, на неровные полосы тьмы, которые постепенно делались совсем неровными и превращались в ровную тундру прямо и слева, кудрявый лес справа, искрящую ленту реки между ними – и ракетной дальности небо выше, черное, потом темно-синее, потом желтое, потом алое – солнце вылупилось из тайги, пустило игольчатую руку по течению, оттолкнулось этой рукой от воды и неспешно, как перегруженный цеппелин, побрело наверх и чуть вправо.

Здесь было очень красиво. Димка такой красоты не видел никогда в жизни.

Он ни разу не пожалел, что сперва повелся на идею Сереги пройти собеседование в отборочной комиссии, приехавшей в Кедровый, назло соскочившему Сереге решил не соскакивать, потом не испугался расспросов серьезного комиссара Бравина, который пугал тяжелыми условиями и запретил пить-курить. Димка все равно пить не любил, курить начал в армии и не втянулся. Условия были не тяжелее, чем в поселке или в части, работа осмысленней, еда здоровской, а жизнь – правильной, как Бравин и обещал. Даже ночью, даже на третьей площадке, где на месте-то поворачиваться заставляли с миллиметровой точностью, не говоря уж о выкладывании рам, даже в отбойном карьере у кварцевой шахты, где круглые сутки стояла стена рыжей пыли в двух Дим высотой, – было красиво, свежо и правильно. По-настоящему, со смыслом, не как в поселке. А обещало стать еще лучше и правильнее. И люди здесь были очень хорошими и правильными. Правда, он ни с кем, кроме Парша, толком познакомиться не успел, а то, наверное, и проблем с Паршем не было бы – ребята вступились бы, точно, хорошие же вон какие – Мишка, Тимур, Тумаков, Дениска, да вообще все, кажется. Но таким уж было Димкино цыганское счастье, всегда становиться в очередь к сломанной кассе, кадрить самую страшную девчонку и считаться приятелем самого злобного мудака в округе. И потом, Димка понимал, что неспроста Парш докопался до него в первый же день, взял на короткий поводок и дыхнуть не давал, – а потому что знал: этот рыпаться не будет и останется с ним, Паршем, до самой смерти – и раз не Паршевой, значит Димкиной.