И вдруг – легкие шаги, теплые белые руки: Варя!

– Братик! Жду тебя!

Донат, сдерживая рыдания, бросился вниз по лестнице, мимо отшатнувшегося уважительно Сиволапыча.

Старые стрельцы

Куда он бежал, зачем, Донат не знал. Только все в нем кричало и болело.

«Какую дань тяжелую берешь за единственное право – сказать: «Я твой!» – укорял он. Но кого? Родину? Первый шаг – кровь. Кровь того, кто так к тебе стремился, кто так любил тебя. Кровь отца. Второй шаг – разоренье. Третий – тюрьма. Четвертый шаг – и ты совсем один. Все двери на запоре. Ты – чужой.

«За какие вины наказываешь? За то, быть может, что на чужбине рожден и вскормлен? Но это ведь чудовищная месть!»

И вдруг глаза увидели.

Кровь отлила от головы, и пустое сердце набухло почкой.

Донат стоял на холме.

Перед ним деревянное кружево домов, посыпанное густо серебром.

Оно взросло на воле. Так растет дремучий русский лес: высоко и низко, вкось и вкривь. Не выдуман, не выхожен – сам собою. Потому и сказок в нем, как зверушек, видимо-невидимо.

И, разрывая дебри деревянные, как луговины посреди лесов, стояли белокаменные церкви. Они не возносились над городом. Они вросли в него. Куполами-то не похваливались. Издали купола-то – золотыми капельками. Капельки те дрожали, как слезы, но оторваться, пролиться они не могли. И подумал Донат: пошкурить бы город, не скрыто ли под снегом и деревом золото? Золотое тело золотой души в сермяжной лукавой одежонке!

«Родина, прости сомнения мои! Я – твой! Готов платить до самого конца за это: я – твой».

Забурлило в нем веселое. Побежал он с холма и кинулся прямо в Довмонтов город[4], в Стрелецкий приказ.

В те времена во Пскове было полторы тысячи стрельцов, расписанных по трем стрелецким приказам. Донат пошел в тот, что на дороге первым был: чего выбирать!

На крыльце приказных палат стрельцу, загородившему бердышом дорогу, Донат сунул бумагу:

– От Емельянова! К вашему голове!

Стрелец почтительно покосился на бумагу и пропустил, не читая. Не умел.

В приказе вдоль стен – лавки. Возле трех окон – три стола.

Донат поклонился, спины особенно не утруждая.

– С чем пожаловал? – спросили его.

– Хочу, чтобы меня поверстали в стрельцы.

Палата колыхнулась от громового дружного хохота. Кровь ударила Донату в голову. Схватил огромную дубовую лавку, поднял над головой и швырнул на пол, под ноги гогочущим стрельцам. Лавка рассыпалась, дубовая доска треснула.

Тихо стало. Не видывали еще такого стрельцы. Парнишка молод, а зол, как волк. И ведь силен! В поясе тонок, а сила битюжья.

Никто не нападал. Донат повернулся и пошел прочь. Его остановил высокий, узкобородый стрелец:

– Погоди! – Взял за руку, повернул к сидящим за столами; Донату стыдно было за себя, как овечка, сник. – Видишь?

Донат увидел: у одного поперек лица шрам, у другого глаза нет, третий без уха, четвертый так иссечен, что брови по всему лицу растут: кусочек на щеку съехал, кусочек на лбу, кусочек в переносице застрял.

– Понял? – спросил стрелец.

– Люди вы бывалые, вижу, а почему смеялись, не знаю.

– Вот и они глядят: парень молодой, не шибко понятливый, оттого и не побили… В этом приказе старые стрельцы… Они в два раза лучше нашего брата, новоприборных, – засмеялся вдруг, тыча пальцем на сидящих. Хлопнул Доната по плечу: – Да ты забыл, что ли, меня?

Донат растерянно улыбнулся:

– Не помню.

– Забыл того, кто с тебя колоду сбивал?

Жарко стало парню. Вспомнились ему виноватые синие глаза из-за спины стрелецкого головы.

– Знаю тебя. Только имени своего ты мне не назвал.

– Ну, вот и хорошо, что память у тебя не короткая… Тяжко тебе пришлось, а ничего, не сомлел… Пошли отсюда, от высокородных!