Хирургерон тем временем срезал лишнее мясо, перевязывал жилы, натягивал кожу на культю. Он знал своё дело, и я, как и многие прошедшие в тот день через его руки, обязан ему жизнью. Наконец лекарь закончил со мной. Травмат поднёс ему плошку с водой прямо к лицу. Хирургерон пил, как загнанная лошадь. Напившись, он посмотрел на меня:

– Ты с нами, хилиарх?

– Д-да.

– Однако! Ты силен! Но тем лучше, я сделал всё что мог, теперь всё зависит от тебя и Бога. Молись всем святым и цепляйся за жизнь. Ты понял?

– Да.

– Удачи тебе, хилиарх, – лекарь развернулся к помощникам и приказал: – Уносите! Следующий!

Меня отнесли в угол шатра и бережно уложили. Прислужник дал мне напиться. Я балансировал на тонкой грани между явью и забытьём, перед глазами проходили странные видения. Зрение стало нечётким, а слух многократно обострился – я слышал всё.

Из этого состояния меня вырвала возня вокруг соседней охапки соломы. С трудом повернув голову, я увидел носилки, влекомые отцом Порфирием и одним из травматов.

– Осторожнее, отец, осторожнее! – травмат был не на шутку встревожен. – Кладём так, чтобы парень лежал на правом боку. Может, ещё и выживет.

– Сейчас, сейчас, – священник бережно начал опускать свой край носилок.

Я узнал раненого: тот самый мальчик – знаменосец Вурца. Судя по тому, как часто и хрипло он дышал, ему прорубили правую сторону груди до самого лёгкого. На губах выступала розовая пена. Парнишка что-то еле слышно бормотал в бреду. Каким же он был маленьким и тонким сейчас, без доспехов и оружия, прибавлявших ему лет. Совсем ребёнок!

Хрупкое тело сотряс приступ мучительного кашля, на губах снова выступили розовые пузырьки. Отец Порфирий осторожно промокнул мальчику губы. Тот на мгновение открыл глаза, но так и не очнулся. Он снова заговорил в бреду, и я подумал, что схожу с ума: в еле-еле различимом шёпоте слышался бронзово-чёткий топот гекзаметров:

Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына,
Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал:
Многие души могучие славных героев низринул
В мрачный Аид и самих распростер их в корысть плотоядным
Птицам окрестным и псам (совершалася Зевсова воля),
С оного дня, как, воздвигшие спор, воспылали враждою
Пастырь народов Атрид и герой Ахиллес благородный.
Кто ж от богов бессмертных подвиг их к враждебному спору?[16]

Грезил ли он о славе или снова сидел в аудиториуме Магнавры, кто знает? В любом случае, там ему было лучше, чем здесь.

Пошатываясь, подошёл хирургерон. Мрачно посмотрел на юного знаменосца, присел на корточки и долго вслушивался в частое хриплое дыхание. Промакнул пену с губ, кончиками пальцев коснулся груди, поднялся и медленно провел ладонью по своему лицу, как будто снимал с него липкую паутину. Мальчик вновь зашёлся в кашле.

– Он твой, отче, – лекарь обречённо кивнул головой в сторону раненого. – Осколки рёбер проникли в лёгкое. Я ему уже не нужен.

– Сделай, хоть что-нибудь, Афинодор! Он же ещё мальчишка! – на отца Порфирия было страшно смотреть.

– Что бы я ни сделал, это лишь добавит ему мучений, отче. Помоги мальчику уйти, умирать – не простая работа, да ты и сам знаешь…

– Знаю.

Хирургерон развернулся и заспешил к следующему раненому. Парнишка открыл глаза. По бившим из них боли и ужасу мы с Порфирием поняли, что он слышал слова лекаря. Однако ему было не занимать мужества.

– Я умру, отец мой? – слабый голос мальчика не дрожал.

– Да, сынок, – не стал лгать священник.

– Отче, я хочу исповедаться, – слова с трудом проходили сквозь клокочущую в горле пену.

– Да, сын мой, – Порфирий опустился на колени и приник ухом к самому лицу умирающего воина.