Сама лавка представляла собой обычную черную лачугу с вдавленными в снег четырьмя окнами и протоптанной узкой тропинкой ко входу. Перед дверью лежали ленивые откормленные собаки, равнодушные к каждому, кто посещал лавку. Рядом с ними сидел на корточках Михель, совал им в физиономии куски хлеба или вяленой рыбы, те отворачивались, недовольно рычали, иногда даже огрызались.
Божевольному это нравилось, он радостно смеялся и продолжал свое бессмысленное занятие.
Когда сильно озябший пан Тобольский уже подходил к лавке, навстречу ему вышли два поселенца, на физиономиях которых, кроме хмельной отупелой тяжести, ничего более не выражалось. Поляк вынужден был посторониться, уступая им дорогу.
Один из мужиков чудом узнал его, оскалился.
– О, Матка Боска, твою мать! – и дурашливо стащил драную шапку с головы. – Неужели пану тоже пожелалось освежить грешную душу?
– Разве я не живой человек? – неловко отшутился тот.
– А хрен тебя поймет! Может, живой, а может, и подох уже! Тут все зажмуренные!
Мужики рассмеялись шутке и зашагали дальше.
Михель заметил совсем вблизи приближающегося поляка, оставил собак, поднялся навстречу, промычал:
– Не надо! Не ходи!
– Михель, – миролюбиво остановил его пан, объяснил: – У меня к Соне дело. Кое-что скажу и сразу уйду.
Поляк шагнул к двери, божевольный тут же перехватил его, прижал к стене.
– Убью!
Они вцепились друг в друга, силы были примерно равны, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы из лавки не выглянула Сонька, привлеченная шумом борьбы.
– А ну, пошел отсюда, шланбой! – набросилась она на Михеля, стала лупить его по голове берестяной квасной кружкой. – Какого черта караулишь?
– В каталажку не надо, Соня! – вдруг испугался Михель и отпустил поляка. – Больно. – Божевольный торопливо затопал прочь, лишь изредка оглядывался, бормотал: – Соня… Моя Соня… Мама… – и грозил кулаком пану: – Убью!
Вошли внутрь. Сонька кивнула гостю на одну из скамеек.
Лавка была небольшой, с двумя керосиновыми лампами по углам. Стояли два длинных стола для распития кваса, а на печи громоздились две булькающие бочки для закваски и перегонки пойла.
Сонька за пять лет каторги сильно сдала. Голова совсем поседела, зубы поддались цинге и почернели, походка утяжелилась, стала неуверенной, шаркающей. И лишь глаза по-прежнему были глубоки и внимательны.
– Мне изменили режим, Соня, – с улыбкой сообщил пан.
– Кто?
– В поселок пришел новый комендант. Я имел с ним разговор. Теперь могу перемещаться по поселку свободно.
– Вы с ним знакомы?
– Он пригласил меня к себе. Господин более чем странный. Знает стихи Марка Рокотова, интересуется инакомыслием, вел весьма загадочный разговор.
– Зачем вы мне это говорите?
– Он расспрашивал о вас.
– Обо мне расспрашивают многие. Как только туристы расползаются с парохода, так и расспрашивают.
Поляк усмехнулся.
– Тут иное. Как я понял, он желает поговорить с вами.
– О чем?
– С вашей помощью он намерен поднять в поселке свой авторитет.
– У коменданта всегда в поселке авторитет, – усмехнулась Сонька.
– Ему хочется, как он выразился, помочь отверженным и несчастным.
Женщина с иронией посмотрела на него.
– Вы с утра не выпивали?
– Я ведь не пью, Соня. Он действительно заинтересовался вами.
– Стара я для его интереса.
– Он также заинтересовался Михелиной.
– А это совсем ни к чему.
– Он просто спросил о ней.
– Сегодня спросил, завтра возьмется за дело.
– Надо этим воспользоваться, Соня!
– Дочку подложить?
– Зачем? Есть ведь другие варианты. Надо искать возможность бежать отсюда!.. Я крайне беспокоюсь о вас.