Пресный, немящий вкус снега – с варежки: на катке или на финише лыжной пятикилометровки. Петля ее шла вокруг газоперекачивающей станции, подгонявшей отрыжку недр по трубопроводу из Уренгоя в Ужгород. Всё школьное детство станция беспрерывно выла заунывной поминальной сиреной. Летом этот звук был хорошим ориентиром для ушедших по грибы по ягоды и заплутавших. Когда-то на станции произошла авария, от которой выгорели окрест десятки гектаров леса. Вокруг этого унылого пожарища они и наворачивали круги скучной дистанции. Среди усыпанного снежным волшебством леса это огромное пепелище наводило подспудный страх. Неосознанные призраки мертворожденных надежд, недоноски идей, ломящихся в жизнь, бродили меж густого частокола обгоревших стволов под тоскующий вой турбин. Тогда Королеву было неведомо, что дело не заканчивается пограничным Ужгородом, что зычный труд станции несется по трубам дальше – в Варшаву, Прагу, Берлин, Белград, Дубровник, Триест, Венецию, распускаясь желто-голубыми кувшинками в конфорках квартирок и палаццо, вознося над кастрюлями, сотейниками, кофеварками ароматные пары, растворяющиеся над лагуной, над каналами и площадями «размокшей баранки», «красивой утопленницы», Цивилизации.

XXXIV

Шквал больших перемен застлал юность Королева. Грязно-голубой цвет ее стен полз над ним, как пасмурное небо над пустой шлюпкой.

Иные воспоминания обжигали. Так ладони горят от тарзаньего слета по канату из-под потолка спортзала.

Звон разломанной палочки мела.

Грохот парт.

Гром звонка.

Салют.

Салют происходил на пустыре, в низине, у берега Сетуни, где находились специальные бетонные парапеты для установки залповых расчетов. Они подбегали почти вплотную. Видели отмашку командира. Задирали головы вслед за воющей вертикалью взмывшего стебля, который спустя задыхание увенчивался сияющими астрами, накидывавшими на огромный воздух световую путанку, как гладиаторскую сеть. Сразу после вспышки следовало присесть на корточки и накрыть затылок руками, чтобы уберечься от шпонковых гильз. Невдалеке над Сетунью они строили весной «верховки» – шалаши на настиле из досок, прибитых к ветвям подходящей ветлы. Там, дурачась, нацепив ермолками обгоревшие полусферы салютовых гильз, «монстрили» первый том Ландафшица, щелкали вступительные на мехмат, маялись со стереометрическими задачами из физтеховского сборника, играли в преф, курили, читали Сэлинджера, упражнялись с гравицапой или просто бесконечно смотрели в высоченное, пустое и влекущее, как будущее или нагая дева, небо.

Королев не раз думал вот о чем. Однокашники его родились – приблизительно – в 1970 году. И благодаря истории учились думать тогда, когда думать было почти не о чем, то есть некогда: кингстоны арестантской баржи были открыты, команда уже отплыла, не оставив ни одной шлюпки. Люди, родившиеся в окрестности 1970 года, отличаются от тех, кого было бы можно в обиходе назвать их сверстниками. Хотя после тридцати эта разница почти улетучивается, но еще несколько лет назад люди 1967 или 1973 года рождения были – первые заметно «еще не», вторые разительно «уже не» такими. В юности происходит невероятное ускорение роста впечатлений, мыслей – время замедляется, будучи сгущено жизнью, словно в точке предельной опасности. Именно поэтому в 18–20 лет, рассуждал Королев, они оказались на верхушке цунами, опрокидывавшего известно что: они развивались параллельно с временем турбуленций, они были первым лепетом этого Времени – и, нехотя пренебрегая переменами, они все на них невольно озирались, рефлектировали, оглядываясь на самих себя – и могли, в отличие от остальных, свободней обозревать неясный – то ли камни, то ли рай – берег и унылый, вечно отстоящий горизонт. Иными словами, у них была уникальная составляющая движения – вдоль волны. Хотели того или нет, но на свое развитие они проецировали развитие и разрушение окружающей среды. То есть их набиравший обороты возраст вполне можно было тогда измерять степенью инфляции. Именно из-за этой естественной деструктивности породившего их времени раньше он не думал, что от их поколения можно ожидать чего-то примечательного. Королев считал, что, в лучшем случае, он хороший наблюдатель и, видимо, только подробный фенологический самоанализ – его удел. Но склонность к саморазрушению в целом оказалась столь же доминирующей, как и созидательное начало. Свобода их все-таки искупила. Сейчас, оглядываясь вокруг, перебирая образы, дела, направления, Королев понимал, что существенная часть того малого лучшего, что сделано в стране, сделана руками именно его поколения.