А они ведь так верили во всемогущество Борха, как в какой-то природный закон, всюду действующий с одинаковой неумолимостью. – Хорошо, тебя не удивляет, что сам я живой. – И без жалости – раскаленным паяльником в мозг: – Я так понял, о Курце мне лучше не спрашивать?
– Этот русский попал ему прямо в фонарь, – сквозь зубовное сжатие стонет Гризманн…
Ветер студит меня, я стою на земле. Минки-Пинки, живая, собака, чьим именем я назвал свою тысячесильную девочку, осчастливленно тычется мне мокрым носом в ладони. Вокруг нас – пропыленные парни с загорелой обветренной кожей, полуголые, в майках, в трусах. Большинство – племенные красавцы с костяками и мускулами Аполлона Помпейского. Я смотрю на их бицепсы, плечи, невредимую, цельную плоть и как будто бы только сейчас понимаю, что любое из этих божественных тел – тело Кенига, Дольфи или даже мое – может быть прямо завтра разорвано; с неожиданной ясностью вижу, как оно, чье-то тело, превращается в черно-багровую обезличенную головню, как оно разбивается, плющится, точно ковочным прессом, при соударении инвалидной машины с землей.
Из недр нашего штабного блиндажа выбирается Реш – тяжело, словно из-под завала: кроме Курца, эскадра за сутки потеряла еще четверых.
После смерти Шумахера командиром эскадры назначен был Реш. Если бы в нашей стае была «демократия», мы бы единогласно избрали его же.
– Ну и как он вам, Герман? – Реш глядит на меня понимающим взглядом – он еще год назад, в безмятежном, счастливейшем августе, был так же сумрачен, говоря: эти русские будут нас убивать, мы сильнее, но мы не бессмертны, как бы в это ни верилось, как бы явственно ни ощущалось.
– Он остался живым, – пожимаю плечами со значением: «этим все сказано». – Я уж было совсем разуверился, что когда-нибудь это скажу, но, по всей видимости, мы столкнулись с чрезвычайно одаренным человеком. Это решительно противоречит нашей расовой теории, но зато не вступает в разлад ни с теорией Дарвина, ни с представлением о Божественном промысле.
– Ну что ж, поздравляю, – усмехается Реш, зная, чем я питаюсь – Наконец-то вы встретили сильного русского. Поздравляю вас всех, господа. Эти красные черти, полагаю, из тех, кто сумел выжить на протяжении всего сорок первого года. Слабых мы сожгли сразу, а эти остались. Только самые сильные в их воздушном питомнике. Они прошли естественный отбор, который мы устроили иванам, и теперь представляют угрозу много большую, чем изначально. И если мы не перережем их сейчас, то через год придется начинать сначала. Оставшись живыми, они воспитают других, молодых, и это будут новые дивизии – с чем, с чем, а с поголовьем у русских все в порядке. А нам, в свою очередь, Герман, придется заняться вот этими… – Он задрал лицо к небу и кивнул на закат, как на завтрашний день.
С подкрашенного киноварью запада накатывает гул: восьмерка 109-х идет на обомлевшую Солдатскую – какие-то несомые бурливым Тереком плоты, какие-то бесхвостые птенцы, блуждающие широко и слепо, порывисто вихляя и подпрыгивая.
– Идут на штурмовку! Спасайте свои головы, ребята, сейчас эти кретины нас благословят!
С грехом пополам притершийся к грунтовке «мессершмитт» стремительно и неостановимо катится к огромному сараю далеко за концом полосы – и вот уже продавливает носом загрохотавшие дощатые ворота и молотит в сарайных теснинах винтом, с ужасающим треском врубившись в косяки замечательно чистыми новыми крыльями и едва не втянув под тесовую крышу антенну.
– Бог мой, где же их сделали?
– Одного из них сделал я. – На похоронно скорбном лице Реша проступает то жалкое и сострадательное любование, с которым все отцы от века глядят на единственных сыновей и последышей.