– Вот видите ли! А правда, милы? Среди ваших учениц есть маленькие?

– Да, целых три – две из них прелесть.

– Хорошенькие?

– Очаровательные.

Старый Джолион вздохнул. Он был полон ненасытной любви ко всему молодому.

– Моя детка, – сказал он, – по-настоящему любит музыку; когда-нибудь будет музыкантшей. Вы бы не могли сказать мне свое мнение о ее игре?

– Конечно, с удовольствием.

– Вы бы не хотели… – но он удержался от слов «давать ей уроки».

Мысль, что она дает уроки, была ему неприятна. А между тем тогда уж он видел бы ее регулярно. Она встала и подошла к его креслу.

– Хотела бы, очень; но ведь есть Джун. Когда они возвращаются?

Старый Джолион нахмурился.

– Не раньше середины будущего месяца. А что из этого?

– Вы сказали, что Джун меня простила; но забыть она не могла, дядя Джолион.

Забыть! Должна забыть, если он этого хочет.

Но будто отвечая ему, Ирэн покачала головой.

– Вы же знаете, что нет: такое не забывается.

Опять это злосчастное прошлое! И он сказал обиженно и твердо:

– Ну посмотрим.

Он еще больше часа говорил с ней о детях, о тысяче мелочей, пока не подали коляску, чтобы отвезти ее домой. А когда она уехала, он вернулся к своему креслу и долго сидел в нем, поглаживая подбородок и щеки и в мыслях заново переживая весь день.

В тот вечер после обеда он прошел к себе в кабинет и достал лист бумаги. Он не сразу начал писать, поднялся, постоял под шедевром «Голландские рыбачьи лодки на закате». Он думал не об этой картине, а о своей жизни. Он оставит ей что-нибудь в завещании; ничто так не могло взволновать тихие глубины его дум и памяти. Он оставит ей часть своего состояния, своих надежд, поступков, способностей и труда, которые это состояние создали; оставит ей часть всего того, что упустил в этой жизни, пройдя по ней здраво и твердо. Ах, а что же это он упустил? «Голландские рыбачьи лодки» не отвечали; он подошел к стеклянной двери и открыл ее, отстранив портьеру. Поднялся ветер, прошлогодний дубовый листок, чудом избегнувший метлы садовника, еле слышно постукивая и шелестя, тащился в полутьме по каменной террасе. Других звуков не было, до него доносился запах недавно политых гелиотропов. Пролетела летучая мышь. Какая-то птица чирикнула напоследок. И прямо над старым дубом зажглась первая звезда. Фауст в опере променял душу на несколько лет молодости. Неестественная выдумка! Невозможна такая сделка, в этом-то и трагедия. Нельзя снова стать молодым для любви и для жизни. Ничего не осталось, как только издали наслаждаться красотой, пока еще можно, да отказать ей что-нибудь в завещании. Но сколько? И как будто не в состоянии произвести этот подсчет, глядя в вольную тишину деревенской ночи, он повернулся и подошел к камину. Вот его любимые бронзовые статуэтки: Клеопатра со змеей на груди; Сократ[17]; борзая, играющая со щенком; силач, сдерживающий коней. «Они-то не умрут, – подумал он, и у него защемило сердце. – У них еще тысяча лет жизни впереди!»

Сколько? Что ж, во всяком случае достаточно, чтоб не дать ей состариться раньше срока, чтобы как можно дольше уберечь ее лицо от морщин, а светлые волосы от губительной седины. Он, может быть, проживет еще лет пять. Ей к тому времени будет за тридцать. Сколько? В ней нет ни капли его крови. Верность образу жизни, который он вел сорок лет, даже больше, с тех самых пор, как женился и основал это таинственное учреждение – семью, подсказала ему осторожную мысль: не его кровь, ни на что не имеет права. Так значит, эта его затея – роскошь! Баловство, потакание стариковскому капризу, поступок слабоумного. Его будущее по праву принадлежит тем, в ком течет его кровь, в ком он будет жить после смерти. Он отвернулся от статуэток и стоял, глядя на старое кожаное кресло, в котором выкурил не одну сотню сигар. И вдруг ему показалось, что в кресле сидит Ирэн – в сером платье, душистая, нежная, темноглазая, изящная, смотрит на него! Эх! Она и не думает о нем; только и думает, что о своем погибшем возлюбленном. Но она здесь, хочет она того или нет, и радует его своей красотой и грацией. Какое он, старик, имеет право навязывать ей свое общество, какое имеет право приглашать ее играть ему и позволять смотреть на себя – и все даром? В этой жизни за удовольствия надо платить. Сколько? В конце концов, денег у него много, его сын и трое внуков не пострадают. Он заработал все сам, чуть не от первого пенни; может оставить их кому хочет, может позволить себе это скромное удовольствие. Он вернулся к бюро. «Так я и сделаю, – решил он. – Пусть их думают что хотят! Так и сделаю».