как сильно я тебя люблю.


Иду я в горы далеко,

один в горах срываю груши,

но мне от этого не грустно, —

вернее, грустно, но легко.


Срываю розовый кизил

с такой мальчишескостью жадной!

Вот он по горлу заскользил —

продолговатый и прохладный.


Лежу в каком-то шалаше,

а на душе так пусто-пусто,

и только внутреннего пульса

биенье слышится в душе.


О, как над всею суетой

блаженна сладость напоенья

спокойной светлой пустотой —

предшественницей наполненья!

1960

* * *

Я шатаюсь в толкучке столичной

над веселой апрельской водой,

возмутительно нелогичный,

непростительно молодой.


Занимаю трамваи с бою,

увлеченно кому-то лгу,

и бегу я сам за собою,

и догнать себя не могу.


Удивляюсь баржам бокастым,

самолетам, стихам своим…

Наделили меня богатством,

Не сказали, что делать с ним.

1954


Третий снег

С. Щипачеву

Смотрели в окна мы, где липы

чернели в глубине двора.

Вздыхали: снова снег не выпал,

а ведь пора ему, пора.


И снег пошел, пошел под вечер.

Он, покидая высоту,

летел, куда подует ветер,

и колебался на лету.


Он был пластинчатый и хрупкий

и сам собою был смущен.

Его мы нежно брали в руки

и удивлялись: «Где же он?»


Он уверял нас: «Будет, знаю,

и настоящий снег у вас.

Вы не волнуйтесь – я растаю,

не беспокойтесь – я сейчас…»


Был новый снег через неделю.

Он не пошел – он повалил.

Он забивал глаза метелью,

шумел, кружил что было сил.


В своей решимости упрямой

хотел добиться торжества,

чтоб все решили: он тот самый,

что не на день и не на два.


Но, сам себя таким считая,

не удержался он и сдал.

и если он в руках не таял,

то под ногами таять стал.


А мы с тревогою все чаще

опять глядели в небосклон:

«Когда же будет настоящий?

Ведь все же должен быть и он».


И как-то утром, вставши сонно,

еще не зная ничего,

мы вдруг ступили удивленно,

дверь отворивши, на него.


Лежал глубокий он и чистый

со всею мягкой простотой.

Он был застенчиво‑пушистый

и был уверенно-густой.


Он лег на землю и на крыши,

всех белизною поразив,

и был действительно он пышен,

и был действительно красив.


Он шел и шел в рассветной гамме

под гуд машин и храп коней,

и он не таял под ногами,

а становился лишь плотней.


Лежал он, свежий и блестящий,

И город был им ослеплен.

Он был тот самый. Настоящий.

Его мы ждали. Выпал он.

1953

* * *

Пахнет засолами,

пахнет молоком.

Ягоды засохлые

в сене молодом.


Я лежу,

чего-то жду

каждою кровинкой,

в темном небе

звезду

шевелю травинкой.


Все забыл,

все забыл,

будто напахался, —

с кем дружил,

кого любил,

над кем надсмехался.


В небе звездно и черно.

Ночь хорошая.

Я не знаю ничего,

ничегошеньки.


Баловали меня,

а я —

как небалованный,

целовали меня,

а я —

как нецелованный.

1956

* * *

Бывало, спит у ног собака,

костер занявшийся гудит,

и женщина из полумрака

глазами зыбкими глядит.


Потом под пихтою приляжет

на куртку рыжую мою

и мне,

задумчивая,

скажет:

«А ну-ка, спой!..» —

и я пою.


Лежит, отдавшаяся песням,

и подпевает про себя,

рукой с латышским светлым перстнем

цветок алтайский теребя.


Мы были рядом в том походе.

Все говорили, что она

и рассудительная вроде,

а вот в мальчишку влюблена.


От шуток едких и топорных

я замыкался и молчал,

когда лысеющий топограф

меня лениво поучал:


«Таких встречаешь, брат, не часто.

В тайге все проще, чем в Москве.

Да ты не думай, что начальство!

Такая ж баба, как и все…»


А я был тихий и серьезный

и в ночи длинные свои

мечтал о пламенной и грозной,

о замечательной любви.


Но как-то вынес одеяло

и лег в саду,

а у плетня

она с подругою стояла

и говорила про меня.


К плетню растерянно приникший,

я услыхал в тени ветвей,

что с нецелованным парнишкой

занятно баловаться ей…


Побрел я берегом туманным,

побрел один в ночную тьму,

и все казалось мне обманным,