Поднял на руки. Лёгкость тела поразила – не в весе, а в том, как она приняла это движение. Без сопротивления. Без напряжения. Как будто всё было заранее договорено.

Положил на кровать. Простыня была холодной. Но под телом стала тёплой мгновенно.

Софья вытянулась, не распластавшись, а как будто заняла своё место. Он разделся молча. Быстро. Без пауз. Не было ни одной мысли, которую можно было бы озвучить. Только действие. Только кожа, напряжение, взгляд.

Он лёг рядом. Не прижался. Лишь провёл пальцами по животу, выше, к ключице, к шее. Она закрыла глаза.

Всё, что должно было произойти – ещё не произошло. Но уже существовало. Как напряжение в замке до щелчка. Как воздух между двумя молниями, когда первая уже сверкнула, а вторая вот—вот.

Движение было не быстрым, но решительным. Вениамин скользнул губами ниже, туда, где кожа переставала быть просто кожей – становилась дыханием, теплом, пульсацией. От ключицы по дуге вниз, по внутреннему краю груди, там, где напряжение накапливалось сильнее, чем где—либо. Контур – не прямой, не случайный. Каждое прикосновение – как мазок кисти по свежему холсту: не столько ласка, сколько нанесение смысла.

Софья не открывала глаз, но её дыхание изменилось. Паузы стали короче, вдохи – острее, будто тело дышало отдельно от сознания. Её грудь поднималась чуть сильнее, чем нужно для спокойного покоя, и каждое движение его губ отзывалось в изгибе позвоночника.

Поцелуи не были рассыпаны – они были связаны в цепь, как строки, из которых складывается один единственный, но длинный, глубокий звук. Он целовал с той точностью, с которой пишут формулу: не спеша, не повторяя, но и не отклоняясь.

Снизу вверх, вдоль рёбер, через живот – туда, где мышцы перестают подчиняться воле. Там, где начинается дрожь. Там, где уже нет сопротивления – только ожидание.

Софья слегка изогнулась, выгнулась в пояснице, как будто всё в ней просило продолжения. Пальцы вцепились в простыню. Стон вырвался не как звук, а как ответ – густой, тёплый, в нём не было просьбы, только освобождение. Он не был громким. Но в этой тишине, полной телесного напряжения, прозвучал так, будто вся комната знала: что—то уже произошло, даже если ещё не дошло до предела.

Вениамин остановился на мгновение не потому, что устал, а чтобы дать телу под ней право проговорить всё, что не скажешь словами.

Она лежала с закрытыми глазами. Губы полуоткрыты. На шее – лёгкая испарина. Один локон слипся и прилип к скуле. Всё в ней было сейчас не нарочито красивым, не эффектным – живым. Почти невыносимо живым.

Он продолжил – чуть ниже, по внутренней линии бедра. Кожа там казалась иной – тоньше, отзывчивее, в ней пульсировала кровь, которая больше не пряталась.

Каждое его движение было не актом, а признанием. В том, что хотел. В том, что не должен был. В том, что уже не мог остановиться.

Пульс её чувствовался без касания. Дрожь переходила от спины к плечам, от живота – в бёдра, и с каждой секундой она становилась не объектом – пространством, в котором он уже не искал ориентиров, потому что сам в нём растворялся.

Когда тела наконец соприкоснулись полностью, всё, что было до – разговоры, взгляды, прикосновения, даже поцелуи – стало чем—то подготовительным. Как преддверие, как щель в двери перед тем, как войти.

Кожа под ладонями оказалась горячей, как будто внутри её дыхания скрывался огонь. Не тот, что обжигает, а тот, что плавит металл. Каждый изгиб, каждый поворот шеи, каждый миллиметр между грудью и животом отзывался внутри него ощущением, что на свете больше нет ничего – только её тело. Живое, живущее.