В те берлинские месяцы дурман свободы опьянил меня настолько, что даже нахождение в четырех стенах собственной комнаты, не говоря уж о пребывании, пусть мимолетном, в застенках лекционного зала, было мне невыносимо: все, что не сулило новых приключений, казалось мне пустой тратой времени. И уж совсем неодолимо меня, вчерашнего вислоухого провинциального юнца, прельщал соблазн почувствовать себя настоящим мужчиной, я щеголял в студенческой корпорации, пытаясь, вопреки своей (в общем-то скорее застенчивой) натуре, всей повадкой выказать себя дерзким, разбитным, беспутным малым, неделю не прожив в столице, я уже норовил изобразить из себя бывалого берлинца и завзятого немецкого патриота, с поразительной быстротой, как истинный miles gloriosus[2], освоил привычку сиживать, кутить, а то и буянить в небольших кофейнях. В сей реестр обретаемой мужественности, понятное дело, входили и женщины – а точнее говоря, бабы, как они именовались на нашем высокомерном студенческом жаргоне, – и вот тут мне как нельзя кстати пришлась моя, что скрывать, довольно приглядная внешность. Высок ростом, строен, с еще не поблекшим бронзовым морским загаром на щеках, спортивный и ловкий в каждом движении молодого, ладного тела, я играючи затыкал за пояс любых соперников, всех этих рыхлых, бледных рассыльных и приказчиков с выпученными селедочными глазами, которые, как и наш брат студент, каждое воскресенье ввечеру выходили «на охоту», отправляясь на танцульки в Халлензее и Хундекеле (тогда это были еще дальние берлинские пригороды). Моим трофеем могла оказаться то аппетитная горничная, белокурая мекленбурженка с молочно-белой кожей, которая забежала на танцы перед отъездом домой в отпуск и которую я, еще разгоряченную от пляски, прямо с танцев затащил в свою студенческую конуру, то субтильная нервная евреечка из Познани, продавщица чулок у Тица – по большей части все это была легкая добыча, дешево доставшаяся и уже вскоре переданная товарищам. Но как раз негаданная легкость побед кружила голову вчерашнему робкому новичку – дешевые эти успехи только усугубляли мою распущенность. Я жадно расширял области поиска: после племянницы квартирной хозяйки настал черед замужней женщины – вот он, первый настоящий триумф всякого повесы. Мало-помалу любой выход на улицу превратился для меня лишь в набег на мои законные угодья, в охоту без разбора и правил, сугубо из спортивного азарта. И когда однажды, в ходе такой охоты, поспешая за хорошенькой девушкой, я очутился «под липами», на Унтер-ден-Линден, да еще – игрою случая – прямо перед зданием университета, я не смог удержаться от смеха при мысли, как давно нога моя не переступала порога сего почтенного заведения. Потехи ради, на пару с таким же гулякой-товарищем, я вошел; но стоило нам лишь приоткрыть дверь, увидеть (вот уж поистине смехотворное зрелище) полторы сотни раболепно сгорбленных над конспектами спин, как бы молитвенно вторящих усыпляющей литании седобородого профессора, – и я тотчас поспешил прикрыть дверную створку, предоставив ручейку тоскливого лекторского красноречия журчать по согбенным выям прилежных однокашников, а сам вместе с товарищем горделиво вышел на улицу, под приветливую сень солнечной аллеи. Иной раз мне думается, ни один молодой человек не транжирил свое время более бесполезным и безрассудным образом, нежели я в те месяцы. Я, ручаюсь, не прочел в то время ни одной книги, не сказал ни единого разумного слова, не обдумал ни одной сколько-нибудь достойной этого названия мысли – какое-то чутье повелевало мне избегать всякого культурного общества, лишь бы острее ощущать всем своим молодым, пробудившимся телом пряную едкость небывалого и доселе запретного. Должно быть, подобное расточительное саморазрушение, упоение собственными жизненными соками некоторым образом неизбежно присущи всякому сильному и внезапно ощутившему свободу молодому организму – однако в моем случае увлеченность, даже одержимость подобной распущенностью обрели совершенно особые, опасные формы, и, вероятней всего, я бы окончательно опустился или по меньшей мере погубил бы в себе все человеческие чувства, если бы в дело не вмешался случай, уберегший меня от полного нравственного падения.